Памятью сердца в минувшее… — страница 112 из 113

еще долго, вплоть до времени, когда я стал студентом дневного отделения. Домбровский, как правило, если не был болен, всегда выступал на всех партийных собраниях не только с критикой своих теоретических противников, но чаще – с разоблачением бюрократов и зажимщиков критики на нашем факультете и во всем Московском университете. Сначала с ним спорили, пытались в чем-то убеждать, разъяснять, но пришло время, когда к его злопыхательству стали относиться как к театральному действу. «Мичуринец языкознания» превратился в комедианта, забыв, что многие его «сигналы», адресованные инстанциям, где-то проверялись, изучались, а по некоторым из них, возможно, принимались недобрые решения. Потом мы узнали, что когда-то Домбровский был левым эсером и к «творческому марксизму» пришел, преодолевая свои прошлые идейные и политические убеждения. В этом ему помог, как он рассказывал, один случай. Однажды где-то в русской деревне он, как левоэсеровский пропагандист, был избит крестьянами, после чего он решительно примкнул к большевикам и сразу стал самым ортодоксальным, самым одержимым в борьбе за искоренение всех пережитков прошлого и творческое развитие марксизма. А сколько в наши революционные лихолетья было таких «большевиков»! И большевизм ли был причиной, породившей многие крайности, ошибки и поступки, вольные или невольные, которые принесли так много вреда истинной коммунистической идее в политике руководства нашим общенародным делом после Великого Октября? Мы и не заметили, как Домбровского вдруг не стало на нашем факультете. В конце концов он надорвался в своей неукротимой борьбе с ветряными мельницами и помер как непризнанный рыцарь совсем не печального образа.

Свою первую студенческую зачетную и экзаменационную сессию я сдал успешно. Было на ней всего два экзамена – по этнографии и по археологии. Первый принимала доцент Шаревская, и я удивил ее своими знаниями по вопросу террасного способа земледелия у горских народов. Несмотря на то, что я ошибся в датах путешествий Крашенинникова, она поставила мне в зачетку первую отличную оценку. Археологию я сдавал недавно скончавшемуся профессору Даниле Антоновичу Авдусину. Тогда он был еще только аспирантом. Помню, что в билете был вопрос о раннесредневековом оружии, о мечах Каролингов и Капетингов.

Сам Данила был тоже из недавних солдат и выставил мне по солидарности «пять». В археологии тогда я еще глубоко не разобрался, но бывший солдат отметил мое старанье. До экзаменов я успешно сдал все зачеты, в том числе так пугавшие меня по латыни и по древнерусскому языку. С тех пор помню текст из русской летописи, который я должен был разобрать по грамматическому составу и синтаксису: «И потом начата княжити сынове его и родичи его. И между ними были брани мнози». А в итоге разговора с экзаменатором оказалось, что он был мой земляк из города Мценска.

Зачет по истории партии принимал у меня наш лектор Георгий Семенович Гунько. Хороший он был человек, из недавних военных политработников, но лектор был плохой. С хорошими лекторами, настоящими учеными-профессорами я встретился, став студентом дневного отделения. А произошло это в конце второго семестра.

Наконец в январе 1950 года пришел приказ о демобилизации солдат и старшин моего возраста из войск МГБ (тогда наша дивизия и все внутренние войска состояли в подчинении этого грозного министерства). Два месяца по праву командир дивизии Пияшев подержал нас после этого в строю. Но все же пришел наконец тот долгожданный день, когда перед нами широко раскрылись ворота в новую жизнь, которую я еще по-настоящему не знал. Ушел-то я из дома шестнадцати лет от роду. Тогда я не представлял себе всех сложностей жизни взрослого человека. Почти восемь с половиной лет она состояла из обязанностей выполнения приказов и распоряжений командиров и начальников. Жизнь моя регламентировалась воинскими уставами и охранялась государством. А поил, одевал, обувал и следил за всеми моими надобностями старшина. Он зычным голосом поднимал нас утром с кроватей, нар или из-под плащ-палаток, гонял на зарядку, проверял по форме 20, строил и водил на завтрак, обед и ужин и в боевой обстановке приносил все на передовую. Он водил нас в баню, на дезобработку, стриг наши отросшие волосы, водил в кино, гонял на вечерние прогулки. Своим оком он видел все и никому не делал скидок ни на партийность, ни на происхождение, ни на физическое состояние. Строже, чем старшина, тогда у нас в армии чинов не было. Не случайно всех своих старшин я помню до сих пор. Первый был рыжий огромный Бурдучкин в Истребительном мотострелковом. Там же стал им бывший милиционер Иван Иванович Мерзляков. Потом в артиллерийской противотанковой батарее – Николай Лукин, который очень умело распоряжался нашим конным хозяйством. Лошадям у нас было отдано все предпочтение. Может быть, только поэтому нам и удавались все наши боевые маневры и переходы. В роте автоматчиков старшиной у нас был Евгений Тараканов, спортсмен, мастер по штыковому бою и фехтованию, неутомимый бегун на тридцатикилометровых марш-бросках. С ним никто не отставал. Если было нужно, он тащил, бывало, на себе двоих, а остальных выбившихся из сил поручал командирам отделений. В пятой стрелковой роте 2-го полка, а затем и 1-го был Платон Самойлов, огромный и тоже рыжий с круглым, плоским, как блин, красным лицом мужик. В размышлениях он был не силен, но на соревнованиях по перетягиванию каната его команда побеждала всегда. А Митьку Антипова за то, что тот послал его однажды куда подальше, он приговорил к аресту на гауптвахте и в записке об аресте лаконично написал: «…за дисклокацию старшины!». Последним старшиной у меня был истинный хохол Харченко. Службу он знал от «А» до «Я» и был в ней непреклонен.

При всех различиях в характере, умственных и физических возможностях во владениях всех упомянутых старшин вся наша жизнь всегда организовывалась согласно уставам и утвержденным распорядкам дня. Слово «дедовщина» было нам неизвестно, его вообще не существовало в нашем лексиконе. Не скажу, что все мы жили, как братья, что все мы были друг другу близкими товарищами. Но скажу честно и откровенно, нисколько не желая идеализировать нашу солдатскую жизнь, – в непредвиденных обстоятельствах мы никогда не пробегали мимо друг друга, не жалели мы уступить друг другу и индивидуальный пакет. Ушла в безвозвратное прошлое военная солдатская солидарность, взаимовыручка, поддержка и сочувствие. Новая жизнь во время известных радикальных перемен породила между людьми волчьи законы и в мирной, и в военной обстановке. Не скажу, что память о моей солдатской службе не сохранила случаев несправедливости, бессердечия, солдафонства ретивых «отцов-командиров», но служить всегда было легче не там и не тогда, когда командирами были безвольные, с виду добросердечные, но бесхарактерные люди. От многих таких приходилось и пострадать. Но не это было главной издержкой службы. Одна лишь потеря была по-настоящему невосполнима с точки зрения дальнейшей жизни – потеря восьми лет жизни, в результате чего я надолго отстал в решении своих личных жизненных вопросов, отстал не только от тех, кто сумел уберечься от войны (таких прохиндеев было немного), но и от тех, кому посчастливилось демобилизоваться сразу после окончания войны.

* * *

Двадцать восьмого марта тысяча девятьсот пятидесятого года мы, последние остатки солдат военной фронтовой поры, вышли за ворота своей полковой казармы. Вышли не в самоволку, не с увольнительной, а с проходным свидетельством о долгожданной мобилизации. Мы сдали свою боевую службу солдатам и сержантам, подросшим до нее уже в послевоенную пятилетку. А мне она снится до сих пор во сне и видится наяву. Мне все еще снятся горькие и страшные картины боевой солдатской жизни. На меня в них идут в атаку здоровые и рыжие фрицы, а моя винтовка не стреляет. Я дергаю спусковой крючок и просыпаюсь в холодном поту. Снятся мне мои дорогие, справедливые и добрые отцы-командиры. Я почти всех узнаю по именам с благодарностью и уважением. Снятся и попадавшиеся на солдатском пути и бессердечные, и ретивые в службе начальники. Но я и их теперь не обижаю недоброй памятью. Они тоже научили нас по-своему не брать с них плохого примера и не быть на них похожими. Снятся мне друзья-однополчане. Я называю их живыми именами, даже тех, которые ушли из живой памяти. Всем им я обязан взаимной поддержкой в трудных и опасных буднях войны. С ними вместе я учился преодолевать эти трудности, учился исполнению солдатского долга, учился ценить солдатскую дружбу, солдатскую пайку и взаимную верность. Жалею я с ними только об одном – у многих война отняла жизнь в самые дорогие юные годы, многих искалечила ранами и обрекла на долгие болезни и мучения. А у тех, кого война сохранила целыми и невредимыми, она отняла так много времени, которое мы теперь догоняем и догнать не можем.

Мы, живые и отслужившие так много и долго, вышли за ворота нашей казармы с легким радостным чувством свободы, но, увы, с совсем легкими чемоданчиками, которые мы успели и смогли купить на деньги, полученные из расчета один к десяти после девальвации как вознаграждение за участие в Великой Отечественной войне. Нас никто у ворот не встречал, громко не приветствовал и не поздравлял с исполнением солдатского долга. Дома нас ждали только уставшие ждать родители. Торжественные послепобедные встречи и поздравления давно уже отзвучали. За отданные нами Родине сверх нормы четыре года послевоенной жизни те, которым посчастливилось вернуться домой раньше нас, успели окончить вузы, сделать карьеру, устроиться в жизни, обзавестись семьей. Свой университет я мог начать только в двадцать пять лет. Они исполнились мне ровно за месяц до моей демобилизации. Оказалось, что все-таки я правильно поступил, что на войну ушел в неполных семнадцать лет. Вернувшись с нее через восемь лет, я все еще был молодым. Не осознавая тогда, я совершил поступок, который сохранил мне резерв молодости, которая так оказалась мне необходима для нелегкой дороги в новую жизнь. Мне буквально через два месяца предстояла вторая экзаменационная сессия в Московском университете, которую я уже должен был сдавать студентом дневного отделения исторического факультета. И это уже была моя первая и главная удача в начинающейся жизни. А через четыре года я не догнал, а встретил наконец свою любовь и счастье. Она успела подрасти к моменту окончания моей учебы в университете. Но об этом, может быть, будет своя повесть.