А мой одногодок, сын Тимофеевых Федька, тоже ушел на фронт и также добровольцем. С ним случилось то же, что и с отцом. Он пропал без вести. А после войны, кажется в 1946 году, домой явились друг за другом и сын и отец. Иван Федорович таиться не стал. Он простодушно рассказал, что сразу, в первом бою, где-то под Вязьмой он сдался в плен. А я, помня историю его плена в 1915 году, сразу понял, что дядя Ваня повторил проверенный ход. Все четыре года он был в плену у фашистов и опять остался живым. Но из второго плена он пришел уже нездоровым. На этот раз не только лиха оказалось больше. Он рассказывал о нечеловеческих условиях не только в лагере, но и в хлеву, у богатого немецкого крестьянина, куда он был определен в качестве раба. Еду ему и всем военнопленным-бедолагам богатый хозяин варил в том же котле, из которого она подавалась свиньям. Это от него я услышал рассказ о том, что люди в таких условиях сами превращались в скотов и таковыми сами себя ощущали. Дядя Ваня, как он сам вспоминал свою рабскую жизнь, однажды не узнал себя в зеркале не только потому, что был очень худ, а потому, что на лице его вырос вместо жесткой вороненой мужской щетины какой-то пух. Когда он про это рассказывал, я впервые увидел в нем человека, наконец осознавшего жестокое надругательство над его человеческим достоинством. Если в начале войны мой герой отправился на фронт отнюдь не из намерения воевать, бороться с фашизмом, то после плена, пережив жестокое, бессердечное отношение обыкновенных офашизированных немцев-крестьян, он стал убежденным антифашистом. Глаза его горели ненавистью. Но, увы, освободил он себя от скотства не сам. И отомстить за обиду уже не мог. Войны-то уже не было. Сил и здоровья уже тоже не стало. Повторить все сначала было нельзя. Оставалось тихо доживать, довольствуясь маленькой пенсией от советского государства.
А сын его Федя после войны тоже явился домой нежданным. Сколько я ни пытался пооткровенничать с ним о его военных дорогах, разговор все как-то не получался. Друг детства уклонялся от прямых вопросов, да и меня ни о чем не спрашивал. Поперек лба его обозначился глубокий шрам, но и об этом у него не было охоты рассказывать. Так и осталась для меня загадкой Федина военная история. Своими предположениями, а их могло бы быть много, обижать его не буду. Бог ему судья. Мы сохранили с ним добрые воспоминания о детстве и постарались, пока еще жили вместе по старому довоенному адресу, сохранить добрые отношения соседей. Федя стал рабочим-печатником на полиграфическом комбинате «Госзнак» имени Молотова. Печатал там тома Большой и Малой Советских Энциклопедий и других уникальных изданий. Он стал даже ударником коммунистического труда и гордился этим. Потом мы разъехались, и все загадки стали забываться, также как и годы нашего детства. Однажды я вдруг увидел его в метро. Он ехал туда, а я обратно. Оба спешили. Он узнал, что я похоронил своих родителей, и что, как и он, тоже выполнил свой долг. Сообщили друг другу, что пока здоровы, работаем, и разошлись, не оставив друг другу новых своих адресов.
Осталось рассказать еще об одной семье, поселившейся в девичьем фабричном общежитии с первых дней его заселения. Она жила в доме напротив нашего, в комнате на втором этаже, буквально окно в окно с нашей. Для знакомства с этой семьей у меня тогда не было никаких поводов. В ее составе моих сверстников не было, но и со взрослыми обитателями нашего общежития члены этой семьи знакомиться не торопились – они были староверами. Я впервые услышал это слово «староверы», но что оно обозначало, конечно, не знал. Кто-то, как мне показалось, просто обозвал так старика и старуху Трофимовых, родителей трех взрослых детей – сына Виктора и дочерей Дуси и Тони.
Скоро я по-своему понял, почему так «обозвали» стариков. Однажды одна из девушек-работниц фабрики, жившая со своими двумя подругами в маленькой комнате маленькой трофимовской квартиры, пригласила меня к себе, чтобы угостить конфеткой. Чем-то я ей тогда понравился. Я вошел с ней на кухню. В это время дверь в комнату Трофимовых была приоткрыта. И пока моя новая знакомая доставала ключ от своей двери, я успел разглядеть часть комнаты ее соседей. В левом углу над изголовьем кровати стариков, на высокой подставке стояла большая икона. А может это был даже комнатный иконостас. Перед иконой светилась лампада. Помню еще, что на полу под окном стоял в большом горшке огромный фикус. Вот тогда я и решил, что старые люди, муж и жена Трофимовы, еще верят в Бога, и поэтому их назвали староверами.
Имена и отчества этих необыкновенных людей я просто не помню: не знал я их тогда, не удалось узнать и потом. Они как-то не располагали к знакомству не только нас ребятишек, но и взрослых людей. Все называли их стариками Трофимовыми, хотя, как мне кажется теперь, они вовсе еще не были стариками. Таковыми их сделал суровый и упрямый закон старого обряда. Глава семьи был бородат. Кроме бороды и сурового взгляда на лице Трофимова-отца я ничего не запомнил. Я и мои друзья побаивались его укоряющего взгляда, когда он молчаливо проходил мимо нас. Вниманием своим он никого не удостаивал и в разговор, без крайней надобности, ни с кем не вступал. Под стать старику была и старуха. Лицом рябоватая и необыкновенно строгая. С ней иногда приходилось вступать в конфликты. Она сурово выговаривала нам за наши шалости. Мы не любили ее и боялись. А бородатого и сурового старика мы, кстати сказать, не боялись – он нам был любопытен. А старуху боялись, и зря, так как и муж ее, и она ни нам – детям, ни взрослым обитателям ничего плохого не делали, кроме справедливых замечаний, которые мы были неспособны понять. Сами они жили строгой и честной жизнью по старой своей вере. В ней старики удерживали и своих детей. Внешне они, конечно, не обнаруживали своей приверженности к вере и не отличались от современной молодежи. Пожалуй, только старшая из них, Евдокия становилась понемногу очень похожей на свою мать строгостью лица своего и пристальным взглядом таких же, как у родительницы, глаз. Но если та уже никогда не улыбалась, Дуська не отказывала себе в удовольствии быть веселой и улыбчивой. На девичьих вечеринках она не отличалась от подруг.
Вторым из детей Трофимовых был сын Виктор. Он в те годы учился в каком-то техникуме. Мне он запомнился в клетчатой ковбойке на велосипеде с гоночным рулем. Кроме этого, он хорошо играл в волейбол и вообще имел вид спортсмена. Ни у кого из нас велосипеда тогда еще не было, и мы с завистью смотрели на завораживающий гоночный руль и любовались ловкой фигурой велосипедиста в ковбойке. Нам очень хотелось подружиться с Виктором. Когда он чистил или чинил свой велосипед, мы помогали ему. Но, увы, благодарности и внимания в награду не получали. Кумиром нашим поэтому Виктор не стал.
Младшей в семье Трофимовых была Тоня. В ней староверческого уже ничего нельзя было заметить. Она была общительна с подругами, соревновалась с ними в модном покрое платьев и юбок, соперничала в увлечениях ухажерами. Мне удивительно было спустя много лет увидеть ее похожей на свою мать, неразговорчивой и угрюмой женщиной. Может быть, это явилось результатом несчастливой доли вдовы с двумя сыновьями.
Вся семья Трофимовых была связана с фабрикой имени Ногина. Работали на ней родители. Туда же пошли работать и дочери. Только Виктору представилась возможность учиться в техникуме. Впрочем, и Тоне удалось, спустя некоторое время, закончить курсы медсестер.
Родители Трофимовы умерли, когда шла война. Их сын на фронт не попал. Рассказывали, что он вдруг заболел. Болел долго и безнадежно и уже после войны умер, не оставив наследников. А сестрам война уготовила долю вдов. Насколько я знаю, ни Дуськины, ни Тонькины (пусть не обидятся на меня мои бывшие соседки за старое общежитейское звучание их имен) сыновья не только не унаследовали и не сохранили законов и традиций старой веры, но так и не сумели узнать, что это такое. Они выросли в обычных дворовых хулиганов, а потом закономерно превратились в безнадежных алкашей. Деньги на пьяные развлечения они не всегда добывали «трудом своим». Говорили, что с Тонькиным Славкой опасно было встретиться темной ночью даже обитателям наших домов. Про Дуськиного сына я теперь ничего не знаю. А Тонькиным Бог не дал долгой жизни: так обычно говорят православные люди в подобных случаях. Но настоящая причина такого обрыва человеческого рода не в Божьей немилости, а в тяжести вдовьей доли матерей и сиротской обездоленности их детей в суровое лихолетье войны и в такие же полуголодные первые послевоенные годы. Оба сына Антонины Трофимовой даже вырасти в настоящих мужчин не смогли. Не познавши добра, они сами доброго совершить не сумели.
Чуть не забыл я еще одну очень тихую и незаметную семью в нашем доме, поселившуюся в общежитии одновременно с нами. Она состояла из двух человек – мужа и жены Добрицыных. Главу семьи, кажется, звали Ароном Яковлевичем. А имя его жены теперь никак не вспомню. Кажется, звали ее Галиной. Муж работал тоже помощником мастера на нашей фабрике, а супруга – в каком-то учреждении то ли бухгалтером, то ли канцеляристкой, то ли машинисткой. Очень скромная была пара. Жили они от нас через стенку. Были тогда, в начале тридцатых, еще молодоженами. Ходили всегда парой, под ручку. Жили молодожены тихой скромной жизнью и очень были внимательны друг к другу.
В 1932 году у них родился сынок. Тогда еще поблизости от нас родильного дома не было. Не было и телефонов-автоматов. А роды, как ни ожидал, как ни готовился к ним Арон Яковлевич, начались внезапно. Моя Мама к этому времени среди общежитейского населения имела популярность повивальной бабки. Ночью Арон Добрицын постучался к нам в дверь. Был он растерян и испуган. Мама все поняла без слов и отправилась принимать роды. На ее руках издал свои первые звуки еврейский мальчик Феликс.
После войны я увидел Феликса уже взрослым студентом Финансового института. А родители его, как мне показалось, так и не изменились с тех пор. Арон Яковлевич молодым, по-моему, никогда не был. Он запомнился мне в каком-то постоянном средневозрастном состоянии. И Галя долго не старела. По-прежнему они ходили парой, под ручку. И по-прежнему все силы своей родительской души и скромные результаты труда своего отда