, захрапел. Меня охватил ужас. Я решил, что мерин подыхает. И в сознании моем сразу возникла жестокая картина неотвратимого наказания за загубленного коня и за отклонение с указанного командиром задания и маршрута. Конь мой, всхрапывая, жалобно глядел на меня. А я уже, совсем не думая ни о чем, кроме обрушившейся на меня беды, стоял посреди двора растерянный и жалкий. Кости по-прежнему не было видно. Помощи ждать было неоткуда.
И вдруг на невестинском крыльце появился здоровый мужик, тоже солдат и тоже, наверное, оказавшийся в этом доме по сходной причине. Солдат имел вид бывалый. И был он намного старше меня. Но не старше, конечно, нашего Андрея Сухова. Мне стало как-то не по себе. Я не ожидал от него ничего хорошего. Но солдат оказался участливым и добрым человеком. Он спустился с крыльца, подошел к храпящему мерину, посмотрел на него и на меня, а потом сказал спокойным голосом: «Ну что, солдат, давай поднимать! Ты бери его за хвост, а я за повод». Не веря, что это можно сделать, я схватил мерина за хвост и изо всей силы потянул его на себя. И случилось чудо. Мерин встал. Он пошатывался и как-то, словно отряхиваясь, зябко подергивал своей тощей, старой шкурой. Я смотрел на него и думал, что он снова вот-вот упадет. Мне подумалось, что это я своим понуканием и рысью загнал его, беднягу, до полного бессилия. От тяжких раздумий о неминуемой каре меня отвлек мой добрый и незнакомый солдат. Может быть, он и был настоящим казаком? Может быть, он не случайно оказался в этом казацком доме? Может быть, он и вовсе не был случайным, залетным дружком у знакомой нашей солдатки?
Походил мой спаситель вокруг моего мерина, похлопал по его бокам, погладил по холке, заглянул в его конскую пасть и спрашивает меня: «А чем ты его, брат, сегодня кормил?» А я его и вовсе не кормил. Я получил мерина от своих ездовых и, конечно, не знал, чем они его сегодня с утра кормили. «Не знаю, – говорю, – мне коня дали ездовые, а сам я, всего-навсего, заряжающий в орудийном расчете». А солдат – хозяин дома (так я в конце концов решил) говорит: «Наверное, ездовые твои обкормили твоего мерина, да и не напоили. Давай мы его облегчим, погоняем на корде». Он отстегнул один конец повода от уздечки, и мы на длинном поводу стали гонять перед крыльцом моего незадачливого Росинанта. Незадачлив был и его ездок. Я с палкой гонял мерина по кругу, сам путаясь в полах своей длинной шинели. А тут еще и хозяйка вышла на крыльцо. Наверное, она меня не узнала, постояла и ушла в дом. Бегал я за мерином минут 15–20. Потом солдат говорит мне: «Теперь садись и не давай ему останавливаться. Скачи рысью. Если остановится, то может снова упасть!»
Позабыв про письмо, про поручение я вскочил на коня и вдоль улицы Партизанской рысью помчался. Я стегал своего мерина и совсем не думал о том, как все видится со стороны молодыми казачками. Может быть, как раз в этот момент я и был похож на казака, скачущего от беды. И тут через два-три квартала я увидел Костю Бычкова. Он почему-то шел пешком и вел своего мерина в поводу. Он шел впереди него так же понуро, как и старый конь. Наверное, сочинял свои стихи. Я проскакал мимо, обдав его ошметками грязи из-под копыт моего скакуна. Костя встрепенулся и стал мне что-то кричать. Но я остановить коня не мог. Я гнал его, боясь, что он остановится сам и снова упадет. Что мне кричал мой друг, я так и не разобрал. Партизанская улица через Сунженский мост вывела меня в центр города. Проехав его, я должен был повернуть направо, в сторону Грознефтяной. Но этого сделать мне не удалось. Мой мерин направо поворачивать не хотел. Он даже загарцевал на тротуаре своими старыми ногами, загородив дорогу пешеходам и никак не хотел поворачивать направо. Дело в том, что правый глаз его был сорочьим, то есть с бельмом, незрячим. Направо он уже вообще давно не поворачивал. Делать было нечего. Я снова поскакал прямо. И мне пришлось сделать большой крюк, чтобы выехать в свой район обороны далеко за станцией Грознефтяная. Наконец, я добрался до нашей конюшни и сдал моего мерина ездовым. Он, слава Богу, стоял на своих четырех ногах. Осторожно я спросил у нашего Чумичева, чем он кормил коня. А он мне в ответ: «Да ничем. Не успел. Сейчас покормлю». Ничего ему я рассказывать не стал. Пришел на позицию. Костя еще не возвратился. Пришел он только к вечеру. Оказалось, что он по дороге упал с коня. Подпруги его седла были плохо подтянуты. И он, как-то качнувшись, вместе с седлом сполз с конской спины на повороте. Но после этого снова сесть на коня не смог. Ему мешала это сделать длинная шинель и длинная драгунка за спиной. Когда он пытался вскочить на коня, драгунка цеплялась за ветки акаций, а шинель каким-то образом подворачивалась и мешала ему перекинуть через седло ногу. В конце концов он решил идти пешком. Командиру мы долго пытались объяснить наши приключения. Сказали, что долго ждали на консервном заводе тыловое начальство, а на обратном пути сбились с дороги. Сказали, что не заметили, как разминулись на обратном пути. Командир, кажется, поверил и в конце концов был доволен тем, что мы возвратились целыми и невредимыми. Лишь только Андрею Сухову я рассказал все о своем страшном приключении и о том, что не смог я его возлюбленной передать письмо. Рассказал я и о ее госте – добром солдате, помогшем мне совладать с незадачливым мерином. Андрей смеялся над этой историей. А о своей возлюбленной больше не вспоминал. Скоро он нашел себе новую утеху на казачьей окраине. История-то оказалась смешная, а я тем не менее помню, что мне на той Партизанской улице у храпящего в повале мерина было совсем не смешно. Я запомнил всю эту историю и сейчас не прибавил к ней ни единого лишнего слова.
А с Костей Бычковым мне и всему нашему орудийному расчету пришлось пережить еще одну страшную историю, которая, к счастью, завершилась тоже смешным концом.
Служить в нашем полку с ним мы начали почти одновременно, но в разных ротах. Я был в первой, он – во второй. Костя оказался одним из немногих, кому удалось летом 1942 года выйти из вражеского тыла с боевого задания. Уже в Москве заболел желтухой. После излечения он оказался в нашей противотанковой батарее, в одном со мной расчете. До этого мы не были с ним знакомы, а в расчете стали друзьями.
Мой новый друг родом был из поселка Фабричное в Раменском. К началу войны он, как и я, окончил 9 классов. Отец его в начале войны ушел на фронт и тогда же погиб.
Кроме Кости, у его мамы были две сестры, младше его. Жили и до войны и во время нее бедно. Вспоминая свой дом, Костя больше всего говорил о постоянном переживании чувства настоящего голода и теперь все время беспокоился о том, как живут без него мать и сестры. Самого его от голодной жизни избавил уход в армию. Уходил он из дома, как и все мы, вместе со своими товарищами-одноклассниками, добровольно, так же как и все по гражданскому долгу и комсомольской ответственности. Физически он был не силен, но в бою оказался смелым и надежным. Ему можно было довериться. С ним можно было пойти в разведку. Однако внешне все эти качества у него были не видны. Их можно было обнаружить только в деле. А на досуге, в обычном общении он казался человеком, не выросшим до взрослого состояния, наивным и непосредственным в выражениях и поступках. Он мог из детского упрямства не подчиниться командиру и прямо сказать ему о том, что о нем думает. Он мог непосредственно и откровенно, по детской наивности, высказать сомнение по поводу событий на фронтах, по поводу тех или иных политических решений. У него еще не выработалось чувство естественного страха и ответственности за слово, сказанное не по смелости мысли, а по наивности, непосредственности восприятия того или иного факта. Командиры всегда за это выговаривали ему, предупреждали об ответственности и даже намекали на еще более суровые последствия. Но перед нашим командиром расчета Андреем Белым у Кости было бесспорное преимущество. Командир врага еще не видел в лицо, а Костя тогда уже имел свой боевой счет. Вообще-то все то, что я рассказываю о своем друге, было нашим общим качеством. Все мы, пришедшие в шестнадцать лет в истребительный мотострелковый полк, были одинаково наивны, непосредственны и упрямы. Но Костя даже и нам казался моложе и еще больше неподдающимся командирской воле. Но и перед нами у Кости было преимущество. Он умел сочинять стихи. К сожалению, я ничего не записал и не запомнил из его творений. Да он и сам их не писал, а вдруг начинал их нам читать неожиданно, удивляя не только рифмой, но и чувством. Он был романтиком, придумывал всякие небылицы, рассказывая необыкновенные сны, и по утрам не хотел умываться холодной водой. Она, по его словам, охлаждала его прекрасные сны. Он рассказывал их нам, не спеша умываться, и часто на весь день оставался чумазым. Мы все любили Костю, как младшего брата. А в стихах своих он становился сразу старше нас всех уменьем в рифме осмыслить жизнь. Он читал нам балладу о лесных скитаниях во вражеском тылу, стихи о матери и сестрах, о подвиге бойца, Бориса Червякова, оставшегося перед немцами с пулеметом, чтобы прикрыть отход своих товарищей в спасительный брянский лес. Иногда он на ходу сочинял что-то про нас и особенно про Курбана Алиева, про его усы и рассказы об азербайджанской халве. Мы все любили Костю и прощали ему его непредсказуемые детские выходки. А он служил, как и все мы, солдаты войны.
Однажды ночью он стоял на посту у орудия, а мы все спали в землянке. Печка у нас потухла, было это уже осенью, в конце ноября. Стояла холодная, сырая, дождливая со снегом погода. И решил Костя нас погреть. Он спустился в землянку и стал разжигать печку. Но дрова у него никак не загорались. Тогда он решил, как это делали и все остальные, плеснуть на тлеющие чурбаки жидкости из бутылки с зажигательной противотанковой смесью. Плеснул. И сразу загорелась струя, выплеснутая из горла. В руках у незадачливого истопника оказался факел. Костя кинулся с ним из землянки. Ведь рядом с ней находился весь наш артиллерийский погреб с сорока ящиками снарядов. Пробегая по узкому ходу сообщения, он споткнулся и упал против ниши с четырьмя ящиками снарядов, бутылка с горящей смесью выскочила у него из рук. Брызги горящей жидкости обожгли огнем эти ящики. А мы в это время спали. И вдруг через звуковую трубу с поста услышали Костин тревожный голос: «Расчет, в ружье!» Мы все повскакали, мешая друг ДРУГУ» кинулись к орудию. Но вперед всех туда проскочил Коля Макаров. И когда мы выскочили в ход сообщения, услышали ругливые, но спокойные его слова. Он уже успел сбить землей пламя со снарядных ящиков. Лопата для такого случая была рядом. Коля незлобиво, но сурово обругивал поэта. А тот и не оправдывался. Мы даже не успели осмыслить происшедшее. Всем стало очень смешно и весело. Ведь могло быть хуже. Мы вернулись в землянку. Затопили печь и до утра уже не спали. Вдруг все подумали, что в эту ночь могли бы и не проснуться.