Хохлом, однако, Гринченко был типичным. Он был и скуповат и бережлив. Его вещевой мешок никогда не был пуст. В нем всегда в запасе была пара чистых портянок и полотенце. Он никогда не одалживался бритвенными принадлежностями. Опасная бритва, хорошо направленная, помазок и кусочек мыла были завернуты в чистую тряпицу. Чаще, чем другим, ему хватало и табаку, и сахара, выданных на десять дней. Он никогда не расходовал без нужды неприкосновенный запас (НЗ). Но для товарища он в своем мешке всегда мог найти сухарь, а то и кусочек сальца, раздобытого у какой-нибудь солдатки или вдовы. Они не отказывали ему ни в этом, ни в ласке. Но Душа перед ними в долгу не оставался. И свои мужскую обязанность и заботу о вдовьем хозяйстве исполнял вдоволь и честно. Он не уходил от вдовицы, не наколов ей дров, не наносив ей воды, не поправив завалившуюся изгородь. Душа был и скуповат и добр, и лукав и простодушен, а, главное, безотказен и в дружбе и в службе. Все команды он выполнял беспрекословно. Но никогда не делал этого, не подумавши, безоглядно или торопливо. Умел Гринченко не тратить силы и время попусту. Он, например, точно угадывал, когда надо окопаться как следует, а когда было достаточно обойтись неглубокой ямкой. В те десять дней противотанковой засады под хутором Горишным однажды ночью старшина Лукин привез нам совсем нетолстые бревнышки для наката над нашими окопчиками. Вовсе не бревнышками они были, а палками в локоть толщиной. Какая от них могла быть защита при прямом попадании? Но все стали нарасхват брать эти палки. А Душа не поспешил. А когда старшина окликнул его: «А ты что стоишь?» – Гринченко лениво ответил: «Ну ладно, дай мне, Душа, два дручка». Ему достались, действительно, две тонкие палки. Он положил их на края своей плащ-палатки, которой было прикрыто изголовье его персональной щели. «Ну вот, – сказал он, шутя, – теперь и у меня есть крыша. А то звезды спать не дают». Днем около его изголовья упала немецкая мина. Взорвалась буквально на бруствере. Попади она на так называемый накат, все равно не уберегся бы наш правильный. А так судьба сохранила ему жизнь и без наката. Плащ-палатка уберегла его от посыпавшейся при взрыве сухой земли. Немножко при этом пошла у Гринченко кровь носом.
Не от лени и не от нерадения к делу и к самому себе было нежелание тогда обезопасить себя. Просто он понял, ну какой мог быть толк от таких дручков? Только трата времени. А его целесообразнее было потратить на сон.
Писем Гринченко не получал и никому не писал сам. Был он холост. А дом его и родители были под оккупацией. О доме, о варениках «с вышнею», «с картоплею» и сыром он вспоминал часто и очень вкусно. Мы часто пели с ним украинские песни. Со слухом у него не все было в порядке, но все равно петь он любил. Но, распевшись, он вдруг замолкал и только слушал меня, удивляясь, откуда я этим песням научился. Никто в нашем расчете, да и в батарее, с Душой никогда не ссорился, и он никогда не был к кому-нибудь в претензии.
После боев на Кубани мы еще долго служили с ним вместе. После войны он сразу демобилизовался. Обещал писать. Но, видимо, недосуг был. Сейчас ему, наверное, уже около восьмидесяти. Может быть, он еще и жив. Доброго ему здоровья! Может быть, и он вспоминает нашу общую военную молодость и хлеб-соль пополам, и окопчик на двоих, и ту мину, которая разорвалась у его изголовья, и чай, заваренный травкой с ласковым названием «материнка». Как он там, «на ридной Украине», поживает? Много ли у него внуков? Рассказывает ли он им о наших общих военных дорогах? А спрашивают ли они его об этом?
Правым правильным у нас был Фархад Таджеддинов. Он был моим одногодком, родом из Баку. А в полк к нам прибыл оттуда же, в августе 1942 года. До призыва в Красную Армию учился в школе. Десятилетку окончить не успел. По-русски говорил хорошо, но с большим акцентом. До нашей встречи с Фархадом мы имели весьма негативное представление о солдатах-азербайджанцах. За ними за всеми укрепилась кличка «елдаши» (значит товарищи), и она звучала как исчерпывающая характеристика плохо говорящего по-русски и плохо воюющего солдата. Это знали не только мы, но и наш противник. Немцы в обмен на одного румына отдавали нам двух елдашей, хотя у них цена румынского солдата была весьма невысокой.
Воевали азербайджанцы действительно плохо. Пусть уж не обижаются на меня мои друзья из Азербайджана. В августе 1942 года 34-я азербайджанская дивизия целиком ушла с боевых позиций под Малгобеком и оставила этот город немцам. То же самое сделали елдаши из 1103-го полка, нашего правого соседа во время боев за станицу Небержаевскую. Говорили, что за массовую трусость солдат этого полка пошли под суд трибунала русские офицеры. Не смею утверждать, что это так и было, но помню я, как мимо наших позиций вереницей проходили в тыл солдаты-азербайджанцы с одним и тем же ранением в левую руку. Однажды утром мы с Мишкой Курочкиным, сидя на станине орудия, завтракали – ели перловую кашу из одного котелка.
Каши был полный котелок, а ели мы лениво – надоела нам эта шрапнельная каша. Вдруг мы оба, как по команде, обернулись. Сзади нас стоял елдаш, он был ранен в левую руку. На нем было одето две шинели. Верхняя была офицерская. А за плечами – под завязку набитый вещевой мешок. Мы сразу поняли: самострелец шел в тыл. Около нас он остановился и стал что-то говорить. Я понял, он просил поесть, приговаривая: «Курсак яман» (то есть «желудок пустой»). Лет ему, на вид, было не меньше тридцати. Лицо его было небрито и казалось болезненным. Мы отдали ему кашу. А я попросил его отдать мне его вторую шинель. Свою я полностью израсходовал на протирку снарядов от жирной смазки. Ее полы от масла блестели, как начищенные сапоги. Я показал свою шинель. Елдаш долго не хотел меня понимать. Но наконец поняв, сказал, что это шинель его товарища. Так и пошел он, съевши кашу, в тыл в двух шинелях, несмотря на то что уже был апрель на исходе.
Не смею всего этого обобщать, не берусь судить и выяснять причины, почему в нашей интернациональной стране такое было, но знаю точно, что оно было. И не только об этом я знаю.
Наш же «правый правильный» Фархад Таджеддинов был совсем другим. Он был очень реактивен и в движении, и в жестах, и в разговоре. Всегда был весел и беззаботен. Вспылив, на грубость мог ответить тем же. Однако больше всего его характеризовало дружелюбие и детская привязанность к старшим, особенно к тем, кто хоть раз обласкал его добрым словом.
Происходил Фархад из рабочей семьи бакинских нефтяников. Учился и рос в этом многонациональном городе вместе с русскими, армянами, грузинами, лакцами и прочими дагестанцами и никак не был обременен и связан националистическими предрассудками. А в боевой обстановке был надежен и находчив. На него можно было положиться и вместе пойти по незнакомой дороге. Мы со дня встречи в Грозном в 1942 году прослужили с ним вместе всю войну и еще четыре года после нее. Демобилизовавшись в 1950 году, мы встретились через 25 лет. Он приехал на День Победы по приглашению своих товарищей Миши Курочкина и Марата Лямина. Мы встретились тогда около Большого театра. Ребята подвели меня к высокому красивому мужчине с кавказскими усами. Он смотрел на меня и весело улыбался. А я никак не мог его сразу узнать. Только когда он сказал мне: «Хиба, чи шо?» – я его узнал. Сумел наш Фархад найти свое место в жизни. Окончил институт и работал в Баку руководителем большого автохозяйства. Вырастил сыновей и имел уже внуков. До сих пор Михаил Егорович Курочкин переписывается и перезванивается с ним. Помочь друг другу бывшие солдаты могут теперь лишь добрым словом сочувствия и в одинаковых болезнях, и в одинаковых переживаниях за нашу когда-то великую страну, за нашу общую Родину.
Совсем, было, забыл я про наших ездовых – Лешу Артемова и Чумичева. Первый был ездовым в боевой упряжке, а второй – повозочным на бричке. Лешка был мужичком уже за тридцать, маленького роста и вида совсем не боевитого. Мне он казался похожим то на нашего деревенского бедняка Абрама Михайловича, то на литературного героя из поэмы Твардовского Моргунка. Не уверен, что его поступками руководили какие-нибудь идеи. Оторван он был от дома, от семьи, от вечной крестьянской беды всеобщей военной мобилизацией, как и многие другие, ему подобные российские мужички. Службу свою он нес беспрекословно и был доволен тем, что судьба определила ему, колхозному конюху, и на войне быть при лошадях. Другому они пришлись бы обузой, а ему облегчали не только жизнь, но и тоску по дому.
Физически Лешка был не силен, но с привычной крестьянской работой справлялся. С лошадьми и упряжью ладил. И на позицию мог нас вынести не от отваги, а от страху смертного. В коренные себе он выбрал моего белого трофейного меринка Федю. Выбрал и не ошибся. Сидел на нем, одетом в немецкую камуфлированную плащ-палатку, не героем. Но конь знал в нем хозяина и ни разу не подводил. Сам Лешка подвигов не совершал, но свой боевой расчет никогда не подводил. Слабость у него была одна. Не мог он обходиться без курева. Махорка-то у него всегда была. Но вот закурить не всегда было возможно. Невозможно это было ночью. Цигарку он сворачивал огромную, с вершок. А махра моршанская на ветру искрила, как бенгальский огонь. Немцам этого было достаточно, чтобы обрушить на нас огонь всей минометной батареи. А не закурить Лешка не мог, особенно когда замерзал. Он, бывало, оправдываясь, говорил: «Я, малай, замерз, не замерз, а как закурю, так и сразу согреюсь». В этом и таилась в нем для нас главная опасность. Чтобы не демаскировать нас своим махорочным фейерверком ночью, во время остановок, он слезал со своего белого и где-нибудь поодаль ложился в ямку или просто на землю, заворачивался с головой в палатку и закуривал. И если в это время раздавалась протяжная команда: «Ша-а-гом ма-а-рш!», Лешки не оказывалось на месте. Передние расчеты трогались, и задние натыкались на нас. Начиналась громкая ругань шепотом. Немцы-то стреляли и на звук. Мы громко шептали: «Артемов, Артемов!», перемежая фамилию Лешки с ругательствами и на ощупь по канавам искали в таких случаях своего ездового. Наконец кто-нибудь натыкался на него. Под наш злой матерщинный шепот Лешка взбирался в седло, и мы трогались с места догонять голову батареи. А сзади нас тащилась еще одна наша забота – Чумичев, ездовой повозочный на бричке со снарядами и двумя мешками нашего батарейного парторга Куявского.