Мы привыкли верить нашим комиссарам и политрукам. Их политработа воздействовала на наше гражданское, политическое и идеологическое сознание. Они доказали нам, что решения партии и правительства по отношению к народу-изменнику было суровым, но справедливым. Но, как восклицал поэт, и все же, и все же, и все же! Но все же я не находил ответа на вопрос: «А как же быть с нашими принципами пролетарского интернационализма?» А как же такая мера согласуется с принципами национальной политики Советской власти и нерушимой дружбы народов? Я долго размышлял над этими вопросами, но согласовать действия, предпринятые в 1943 и 1944 годах, с усвоенными из уроков истории в советской школе принципами не мог. В этом мне не помогли разобраться даже мои учителя в Московском государственном университете, когда я, став студентом, обратился к ним со своими сомнениями. Помню, что Наум Васильевич Савинченко, профессор и заведующий кафедрой истории КПСС, только успокоил мою и свою совесть ссылкой на ленинский тезис о том, что только идея диктатуры пролетариата имеет абсолютное значение в борьбе за революционное социалистическое преобразование общества. А все остальное, что ей противоречит, должно быть решительно преодолено, отброшено, в том числе и национальный вопрос, если он вступает в противоречие с основной идеей революции. И еще мой учитель объяснил тогда, что не всякое национальное движение в истории было прогрессивно. Я принял его объяснение. Но все же, все же, все же! Я видел в лицах репрессированный народ в момент его жестокого наказания и это не могу забыть.
Операция по выселению калмыков началась в канун Старого Нового 1944 года – двенадцатого или тринадцатого января. Утром этого дня всему калмыцкому народу был объявлен официальный текст Указа Президиума Верховного Совета СССР.
Нашему взводу в то утро было поручено нести охрану дома поселкового Совета райцентра Кануково. Здесь находился штаб нашего полка. Незадолго до начала операции по выселению около Кануково было завершено строительство железнодорожного моста через Волгу. И первыми пассажирами, проехавшими по этому мосту, должны были стать спецпереселенцы, погруженные в железнодорожные составы на степных калмыцких станциях. Как проходила операция в степи, я не знаю. Но то, что пришлось увидеть здесь, в Кануково, на краю калмыцкой степи, меня удивило равнодушной простотой чинимой жестокости. Здесь тоже формировался эшелон. И из степи, из окрестных калмыцких селений на американских «Студебеккерах» сюда под военным конвоем привозили семьями и старых и малых обоего пола людей с наскоро собранным небогатым скарбом из расчета 100 килограмм на одного человека. Страшно было видеть испуганные лица этих не понимающих смысла происходящего действия людей, охраняемых суровым вооруженным конвоем. До этого мне никогда не приходило встречаться с кочевым степным населением. А в тот день, стоя на посту у входа в поселковый Кануковский Совет, я увидел этих кочевников, отправляемых не только в неизвестную им дальнюю дорогу, но и в неизвестную им жизнь. Помню, как один «Студебеккер» остановился прямо против меня, на центральной поселковой площади. Его кузов был закрыт задраенным тентом. А под ним что-то странно и жалобно запищало. Из-под тента вдруг выпрыгнул солдат с автоматом и приподнял заднюю штору тента. И вдруг из кузова посыпались абсолютно одинаковые ребятишки. Все они были одеты в бараньи шапки. На ногах у них были тоже овчинные сапоги. От машины эта писклявая детская стайка далеко не отбежала. Вся она, как по команде, присела и затихла. А из-под тулупчиков потекли теплые ручейки, растапливающие белый новогодний снежок. Так и не удалось мне тогда угадать, кто в этой стайке какого пола был. Неизвестным осталось и то, была ли у этой писклявой публики на одно лицо под тулупчиками какая-нибудь другая одежда. Справивши большую и малую нужду, детишки, переговариваясь на непонятном языке, быстро вспорхнули со своих насестов в кузов «Студебеккера». А после этого из-под тентов вылезли старшие в той же одинаковой овчинной одежде и обуви по той же дорожной причине. Тут, конечно, можно было различить и стариков, и старух, и молодых, и взрослых женщин и мужчин. Неясным, однако, остались два вопроса: была ли под тулупами взрослых, как и у детей, другая одежда? И чем была опасна эта публика, чтобы с такой суровой строгостью их надо было сопровождать в далекое кочевье с суровым вооруженным конвоем? И потом, и до сих пор я задаю себе вопрос: а знали ли эти степные кочевники о том, что кто-то из их руководителей сформировал из их соплеменников две кавалерийские дивизии и привел их на службу фашистским оккупантам?
«Студебеккер» снова могуче заурчал двигателем, тронулся с места и исчез за поворотом на погрузочную станцию, а за ним стали прибывать все новые и новые американские грузовики, полученные от союзников для нужд войны, все с тем же живым, обреченным на суровое наказание человеческим грузом. Скоро меня подменили на моем морозном и ветреном посту, и я вошел погреться в помещение поселкового Совета. А там уже собралось много калмыцких семей, проживавших постоянно в самом поселке Кануково. Им тоже предстояла та же дальняя и проклятая дорога. Здесь уже овчиной не пахло. Это была обычная цивилизованная публика, состоящая из всех сословий поселка, районного центра Калмыцкой автономной Республики, соседствующего непосредственно с историческим, культурным, экономическим и политическим центром России – городом Астраханью. Но и эта цивилизованная публика, среди которых были учителя, врачи, агрономы, ветеринары, служащие и даже руководители района, тоже, как и та, в овчинных тулупах, не понимала, что с ними происходит, за какие тяжкие грехи их привели сюда, как арестантов, под конвоем. Как сейчас помню одну женщину средних лет с дочерью-подростком. Они сидели, обнявшись, на своих скромных узелках. На кофте матери я заметил депутатский знак. Не разобрал, какого Верховного Совета она была депутатом. Но помню, что она громко и убежденно успокаивала всех. «Советская власть разберется, – говорила она, – кто виноват, а кто не виновен. Советская власть не даст пропасть невиновным. Не может быть так, чтобы невиновные страдали. Но пусть виновные будут наказаны строгим судом». Все слушали ее и надеялись, и согласно кивали головами. Вдруг снова открылась дверь, и с улицы под конвоем привели офицера-калмыка в звании капитана. С ним тоже была небольшая семья – жена и двое детей. Оказалось, что капитан-фронтовик после ранения и излечения в госпитале получил отпуск для поправки здоровья. Отпуск уже близился к концу, и ему предстояло возвращение на фронт. Ранение у него было уже второе, а участие в войне было отмечено орденом Красной Звезды. Услышав эту историю из уст подавленного, растерянного и тоже ничего не понимающего капитана, я стал успокаивать его теми же словами, которые только что услышал здесь же от репрессированной учительницы-депутата. Капитан кивал мне, будто соглашался. Но разве могли мои слова успокоить его обиженное сердце? Скоро раздалась команда суровых конвойных. Все засуетились, разбирая свои узелки. Я заметил, что, в отличие от степных жителей, эти цивилизованные горожане не использовали своего права на 100-килограммовый багаж. Их узелки не тянули и на половину. Скоро зал заседаний поселкового Совета райцентра Кануково опустел. А по новому железнодорожному мосту в Заволжье отправился первый эшелон со спецпереселенцами.
Вот и все, что видел и что запомнил я о том дне, накануне Старого Нового 1944 года в Калмыцком райцентре Кануково.
Не могу сказать, что тогда или теперь увиденное, удивившее меня суровостью предпринятой меры, поколебало бы мою веру в Советскую власть. Я верил, что она знает больше меня, и потому так решительно и сурово наказала провинившийся народ. Я и для себя тогда не исключал такого же наказания, если бы «невольно или по злому умыслу» нарушил бы клятву, данную народу, государству и Советской власти. Но все же, но все же, но все же! Я до сих пор помню и тех детишек в бараньих тулупчиках, и женщину-депутата с дочкой, и капитана-фронтовика, и чувства вины перед ними преодолеть не могу.
После того как эшелоны со спецпереселенцами-калмыками проследовали на восток, наш полк недели две оставался в курортном поселке-грязелечебнице Тинаки. Раза два за это время сходили мы в недалекое Трусово в баню. Дни проходили в какой-то неопределенности. Командиры наши ждали нового приказа, а политработники продолжали вести занятия по изучению приказов Верховного Главнокомандующего. По утрам, согласно распорядку дня, мы продолжали разучивать новый гимн Советского Союза под аккомпанемент трубача Обрядина из нашего полкового оркестра. Выучив слова и запомнив мелодию, мы теперь стали петь его после вечерней поверки, перед отбоем: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь».
Слова же «Интернационала», выученные не одним поколением советских людей на школьных скамьях, с тех пор стали забываться, хотя он еще оставался гимном коммунистов. Поэтому через некоторое время, в хрущевские годы, коммунисты на своих собраниях и съездах стали петь или слушать его слова с мощной фонограммы в исполнении хора Краснознаменного ансамбля Советской Армии. А многие из них, даже члены Политбюро, забыв слова, стали делать вид, что поют, шевеля безмолвно губами и выражая таким способом свою преданность идеям коммунистической интернациональной солидарности. Впрочем, в новом государственном гимне сохранялась еще клятва верности делу коммунистической парии и и социалистическому Отечеству:
В победе бессмертных идей коммунизма
Мы видим грядущее нашей страны,
И Красному знамени славной Отчизны
Мы будем всегда беззаветно верны!
Но и этим словам суждено было, пожалуй, даже быстрее, чем клятвенным в тексте «Интернационала»: «Это есть наш последний…», уйти из памяти перестроечного поколения советских людей. В годы горбачевского руководства гимн Советского Союза стал звучать вовсе без слов. Сейчас он зазвучал опять как гимн нового государства – Российской Федерации – когда «мудрый» С. В. Михалков подобрал новые слова к музыке А. В. Александрова.