Пан Володыевский — страница 98 из 100

Ворота защищали джамаки, то есть иррегулярное войско из янычар, и оттого, хотя их было много, они сейчас же смешались и начали пятиться. А когда дело дошло до рукопашного боя, они защищались единственно для того, чтобы иметь возможность отступать. Эти ворота раньше других были взяты, и через них конница могла проникнуть внутрь окопов. Во главе польской пехоты напали на окопы в трех других местах пан Кобылецкий, Михаил Жебровский, Петрокович и Галецкий.

Самый горячий бой закипел у главных ворот, ведущих на ясскую дорогу, где мазуры сцепились с гвардией Гуссейна-паши. Гуссейн старался во что бы то ни стало отстоять эти ворота, ибо через них в лагерь могла ворваться польская конница, и потому он решил упорно защищать их и то и дело посылал туда новые отряды янычар.

Польская пехота, сразу овладев воротами, тоже напрягала все свои силы, чтобы удержать их за собой. Ее засыпали ядрами и градом ружейных пуль, из облаков порохового дыма то и дело появлялись все новые и новые толпы воинов, шедших в атаку. Тогда пан Кобылецкий, не дожидаясь, пока они дойдут, кинулся на них, словно разъяренный медведь. Две живые стены напирали друг на друга, сталкивались вихрем и топтались на месте в потоках человеческой крови, на грудах человеческих тел. В ход было пущено всякое оружие: сабли, ножи, ружейные приклады, лопаты, колья, камни; порою люди, сцепляясь друг с другом, дрались кулаками и кусались зубами. Гуссейн дважды пробовал натиском конницы сломить пехоту, но пехота каждый раз бросалась на нее с такой необыкновенной решительностью, что конница должна была отступить.

Сжалился, наконец, над ними гетман и послал в подкрепление всю обозную челядь.

Во главе ее стоял пан Мотовило. Обозная челядь, обычно не принимавшая участия в сражениях и вооруженная чем попало, бросилась в бой так лихо, что это удивило даже самого гетмана. Быть может, ее воодушевила жажда добычи, быть может, ее охватил тот пыл, который в этот день сообщился всем войскам, — как бы то ни было, они ударили на янычар так стремительно, что первым же натиском принудили их отступить от ворот на расстояние ружейного выстрела. Гуссейн бросил в этот водоворот новые полки, и битва возобновилась снова и продолжалась несколько часов. А в это время Корицкий с отборными полками осадил ворота; вдали задвигались гусары, подобно огромной птице, лениво готовящейся к полету, и двинулись к воротам.

В то же время, с восточной стороны лагеря, к гетману прискакал ординарец.

— Пан воевода бельский на валах! — крикнул он, задыхаясь.

И тотчас прискакал другой.

— Литовские гетманы на валах!

Вслед за ними прискакали и другие все с той же вестью. Наступали сумерки, но лицо гетмана сияло светом. Он обратился к пану Бидзинскому, стоявшему в эту минуту рядом с ним, и сказал:

— Теперь очередь конницы, но она пойдет только завтра!

Никто, однако, ни в польском, ни в турецком лагере не знал и не предполагал, что гетман отложит решительный штурм до утра. Наоборот, — ординарцы поскакали с приказом к ротмистрам — быть каждую минуту наготове. Пехота стояла в боевом порядке, конница не выпускала из рук сабель и копий. Все с нетерпением ожидали приказа, так как все были голодны и иззябли.

Но проходили часы, а приказа все не было. Наступила темная ночь. Еще днем начался дождь; в полночь же поднялся ветер с ледяным дождем и снегом. Порывы ветра морозили кровь, лошади еле могли устоять на месте, люди коченели. Самый сильный мороз не мог бы так истощить людей, как этот ветер, снег и дождь, который хлестал по лицу, как бичом. В постоянном ожидании приказа нельзя было даже думать о еде, питье или разведении костра. Погода с каждым часом становилась все хуже и хуже. Это была памятная ночь, «ночь мучений и скрежета зубовного». Голоса ротмистров: «Смирно! Смирно!», раздавались ежеминутно, и, привыкший к дисциплине, солдат стоял терпеливо, не двигаясь, в ожидании битвы. А напротив, под дождем, на ветру, в ночной темноте стояли в той же боевой готовности окоченевшие турецкие войска. И среди них тоже никто не разводил костров, никто не ел, не пил. Атаку всех польских войск можно было ожидать с минуты на минуту, а потому спаги не выпускали сабель из рук, а янычары стояли стеной с мушкетами наготове.

Выносливый польский солдат, привыкший к суровой зиме, мог перенести такую ночь, но эти люди, выросшие в нежном климате Румелии или среди пальм Малой Азии, страдали свыше сил. Гуссейну стало, наконец, ясно, почему Собеский не начинает атаки: этот ледяной дождь был лучшим союзником ляхов. Было очевидно, что если спаги и янычары простоят так двенадцать часов, то на другой день они будут падать, как снопы, не пробуя даже сопротивляться, по крайней мере, до тех пор, пока их не согреет жар самой битвы.

Поняли это и поляки, и турки. В четвертом часу ночи к Гуссейну пришли два паши: Яниш-паша и Киая, начальник янычар, старый воин, опытный и знаменитый. Лица их были печальны и озабочены.

— Господин, — сказал Киая, — если «овечки» мои простоят так до рассвета, они падут без пуль и мечей.

— Господин, — сказал Яниш-паша, — спаги замерзнут и завтра биться не будут!

Гуссейн рванул себя за бороду, предвидя поражение и собственную гибель. Но что ему оставалось делать? Если бы он хоть на минуту позволил людям выйти из строя, развести костры, согреться теплой пищей, — неприятель тотчас же перешел бы в атаку. И так уже время от времени со стороны окопов раздавался звук труб, точно конница готовилась к наступлению.

Киая и Яниш-паша видели только один выход: не ждать атаки неприятеля, а самим ударить со всеми силами. Это ничего, что он стоит наготове, он не ожидает атаки, так как намерен атаковать сам. Может быть, удастся прогнать его с валов; во всяком случае, если ночью поражение вероятно, то завтра утром оно неизбежно.

Но Гуссейн не решался последовать совету опытных воинов.

— Как же так, — говорил он, — вы изрезали весь лагерь рвами, видя в них единственное спасение от этой адской конницы. А теперь мы должны сами переходить через эти рвы и подвергаться очевидной гибели. Это был ваш совет и ваши предосторожности, а теперь вы другое говорите!

И приказа он не отдал.

Он только разрешил стрелять из пушек по направлению к валам, на что пан Контский тотчас стал успешно отвечать. Между тем дождь становился все холоднее; ветер шумел, выл, пронизывал насквозь и замораживал кровь в жилах. Так прошла эта долгая ноябрьская ночь, во время которой уменьшились силы воинов ислама; сердца их охватило отчаяние и предчувствие гибели.

На самом рассвете Яниш-паша еще раз отправился к Гуссейну с советом отступить в боевом порядке к самому мосту через Днепр и там осторожно начать сражение.

«Ибо, — говорил он, — если наше войско не устоит против конницы, то мы перейдем через мосты на другую сторону, и река будет нам зашитой от неприятеля».

Но Киая, начальник янычар, был другого мнения. Он полагал, что совет Яниша уже запоздал, и притом боялся, что приказ об отступлении вызовет панику в войске. «Спаги при помощи джамаков должны выдержать первый Натиск конницы неверных, хотя бы им пришлось погибнуть до одного человека. В это время янычары придут им на помощь, а когда первый натиск неверных будет отражен, быть может, Бог пошлет нам победу».

Так советовал Киая, и Гуссейн последовал его совету. Отряды турецкой конницы выдвинулись вперед, а янычары и джамаки стали за ними, возле палаток Гуссейна. Ряды их представляли великолепное и грозное зрелище. Белобородый Киая, «лев божий», который до сих пор вел солдат лишь к победам, объезжал их сомкнутые ряды, ободрял их напоминаниями о былых подвигах. Солдаты тоже предпочитали начать битву, чем стоять в бездействии под дождем и ветром, пронизывающим насквозь; и хотя их окоченевшие руки едва могли держать ружья и пики, они радовались, что согреются в битве.

С гораздо меньшим мужеством ожидали атаки спаги: во-первых, потому, что среди них было много жителей Малой Азии и Египта, и они, не привыкшие к холоду, были еле живы после этой страшной ночи. Немало страдали и лошади; несмотря на попоны, они стояли, понурив головы и выпуская из ноздрей клубы пара. Солдаты, с посиневшими лицами, с потухшими взорами, и не думали о победе. Они думали только, что смерть лучше такой муки, а самое лучшее — это бегство туда, в родные края, под палящие лучи южного солнца.

В польском войске несколько десятков человек, у которых не было теплой одежды, замерзли под утро на валах, но в общем пехота и конница перенесли холод гораздо легче, чем турки, так как их поддерживала надежда на победу и слепая вера, что раз гетман решил, чтобы они коченели от холода, то, наверно, им это мучение пойдет на пользу, а туркам на погибель.

Но и они с радостью приветствовали первые лучи солнца. В это самое время пан Собеский появился на валах. В тот день утренней зари не было, но она была в лице гетмана: когда он понял, что неприятель решил принять сражение в окопах, он был уже уверен, что этот день будет для турок днем страшного поражения.

И он объезжал полки и повторял: «За осквернение храмов! За хулы Пресвятой Девы в Каменце! За обиды христиан и Речи Посполитой! За Каменец!»

Солдаты поглядывали грозно, будто желая сказать: «Мы едва стоим! Пусти нас, великий гетман, и ты увидишь!»

Серое утро с каждой минутой прояснялось; из-за тумана все отчетливее выступали ряды лошадиных голов, человеческие фигуры, копья, знамена, наконец, полки пехоты. Они первые двинулись вперед и поплыли в тумане, по обеим сторонам конницы, словно две реки, прямо к неприятелю; потом двинулась легкая конница, оставляя только посредине широкое пространство, куда в нужную минуту должны были броситься гусары. Каждому полковнику пехоты, каждому ротмистру были даны нужные инструкции, и каждый знал, что ему делать. Артиллерия пана Контского начала усиленный обстрел, вызывая со стороны турок не менее энергичный ответ. Вдруг послышалась ружейная пальба, страшный крик поднялся в лагере — атака началась.

Все было подернуто пеленой тумана, но отголоски битвы доносились до места, где стояли гусары. Слышен был лязг оружия, крики людей. Гетман, который до этого времени оставался с гусарами и разговаривал с воеводой русским, вдруг умолк и начал прислушиваться, а потом сказал воеводе: