Пан Володыёвский — страница 47 из 100

Нововейский даже покраснел от удовольствия.

– Пан полковник, – сказал он, – сплошь да рядом отец для того лишь чадо свое хулит, чтобы кто-нибудь его слова оспорил, и я полагаю, ничто не может сильней порадовать родительское сердце, как противоположные утверждения. И до меня уже доходили слухи об успехах Адася на службе, но лишь теперь я подлинную испытываю радость, слыша подтверждение молвы из столь славных уст. Говорят, сын мой не только отважный воин, но и держит себя степенно, что мне даже удивительно, ибо прежде сущий ветрогон был. На войну его, шельму, с малолетства тянуло, и лучшее тому доказательство, что мальчишкой из дома удрал. Признаться, поймай я его тогда, хорошенько бы проучил pro meinoria[90], но сейчас, вижу, придется об этом мысль оставить – ну как опять на десять лет сгинет, а старику-то тоскливо.

– Неужто за столько лет ни разу домой не заглянул?..

– А я ему воспретил. Однако ж, и у меня сердце не камень: сами видите, первый к нему еду, поскольку он службы оставить не может. Хотелось мне, сударыня-благодетельница и милостивый сударь, просить вас девку мою приютить и одному отправиться в Рашков, но коль скоро вы говорите, на дорогах спокойно, возьму и ее с собой. Она у меня как сорока любопытная, пускай поглядит на свет.

– И люди на нее пускай поглядят! – вставил Заглоба.

– Не на что смотреть! – ответила барышня, хотя смелые черные ее очи и сложенные будто для поцелуя губы говорили совсем иное.

– Малявка она еще, истинно малявка! – сказал Нововейский. – Но едва завидит пригожего офицера, точно бес в нее вселяется. Оттого я предпочел ее с собою взять, нежели дома оставить, тем более что и дома девке одной небезопасно. Но коли мне придется без нее в Рашков ехать, будь добра, сударыня, повели ее на привязь посадить, чтоб не выкинула какой-нибудь штуки.

– Я сама не лучше была, – ответила Бася.

– Сажали ее за прялку, – подтвердил Заглоба, – она с нею в пляс, если никого получше не подворачивалось. Но ты, я вижу, сударь, шутник. Баська! Охота мне с паном Нововейским выпить – я ведь тоже пошутить люблю.

Меж тем, еще до того, как подали ужин, дверь распахнулась и вошел Меллехович. Пан Нововейский, будучи увлечен разговором с Заглобой, вначале его не заметил, зато Эвка сразу увидела, и щеки ее ярко вспыхнули, а потом вдруг покрылись бледностью.

– Пан комендант! – обратился Меллехович к Володыёвскому. – Согласно приказу беглецы изловлены.

– Отлично! Где они?

– Я велел их повесить, как было приказано.

– Хорошо! А твои люди вернулись?

– Часть осталась для погребения тел, остальные со мною.

В эту минуту Нововейский поднял голову, н на лице его выразилось чрезвычайное изумление.

– Господи! Что я вижу! – пробормотал он.

После чего встал, подошел вплотную к Меллеховичу и воскликнул:

– Азья! А ты что здесь, паскудник, делаешь?!

И протянул руку, намереваясь схватить татарина за шиворот, но тот так и взвился – точно в огонь швырнули горсть пороха, – сделался мертвенно-бледен и, уцепив руку Нововейского своими железными пальцами, сказал:

– Я тебя, сударь, не знаю! Ты кто таков?!

И с силою оттолкнул Нововейского, так что тот отлетел на середину горницы.

Несколько времени шляхтич от ярости не мог вымолвить ни слова, но, переведя дыхание, разразился криком:

– Сударь! Пан комендант! Это мой человек, к тому же беглый! С малолетства у меня в доме!.. Отпирается, каналья! Холоп мой! Эва! Кто это? Говори!

– Азья! – пролепетала, дрожа всем телом, Эва.

Меллехович даже на нее не взглянул. Его взор был устремлен на Нововейского: раздувая ноздри, он с неописуемой ненавистью пожирал глазами старого шляхтича, сжимая в кулаке рукоятку ножа. От движения ноздрей усы его встопорщились, и из-под них показались поблескивающие белые клыки – в точности как у разъяренного зверя.

Офицеры обступили их. Бася подскочила и встала между Нововейским и Меллеховичем.

– Что это значит? – спросила она, нахмуря брови.

Вид ее несколько успокоил противников.

– Пан комендант, – сказал Нововейский, – это мой человек по имени Азья – и беглец. С молодых лет я на Украине в войске служил, там в степи и подобрал его, полуживого, и взял к себе. Из татар он. Двадцать лет в моем доме воспитывался, учился вместе с сыном. Когда сын убежал, в хозяйстве мне подсоблял, пока не вздумал завести шашни с Эвкой, да я заметил и приказал его высечь, а вскорости он удрал. Как он здесь у вас зовется?

– Меллехович!

– Придумал, значит, себе прозвище. Его Азья звать, просто Азья. Он говорит, что меня не знает, зато я его знаю, и Эвка тоже.

– О Господи! – сказала Бася. – Да ведь сын твоей милости его сто раз видел. Как же он его не узнал?

– Сын-то мог не узнать: когда он из дому сбежал, им обоим шестнадцати не было, а этот, еще шесть лет у меня прожив, конечно же, переменился сильно – и сам вытянулся, и усы отросли. Однако ж Эвка сразу его признала. Надеюсь, вы скорей шляхтичу поверите, нежели приблудному крымчаку.

– Пан Меллехович – гетманов офицер, – сказала Бася, – мы к нему касательства не имеем!

– Позволь, сударь, я его расспрошу. Audiatur et altera pars[91], – промолвил маленький рыцарь.

– Пан Меллехович! – со злостью вскричал Нововейский. – Какой он пан! Он мой холоп, назвавшийся чужим именем. Завтра я этого пана в помощники к псарю поставлю, а послезавтра прикажу пана выпороть, и сам гетман мне в том не помешает. Я шляхтич и свои права знаю!

На что пан Михал, пошевелив усиками, ответил уже резче:

– А я не только шляхтич, но еще и полковник, и свои права тоже знаю. С человеком своим можешь судом ведаться, можешь у гетмана справедливости искать, но здесь я распоряжаюсь, я, и никто другой!

Нововейский сразу умерил пыл, вспомнив, что имеет дело не просто с комендантом гарнизона, но и с начальником собственного сына, и притом наизнаменитейшим во всей Речи Посполитой рыцарем.

– Пан полковник, – сказал он уже более сдержанно, – против твоей воли забирать его я не стану, но права свои, в каковых не изволь сомневаться, докажу.

– Ну, а что ты, Меллехович, скажешь? – спросил Володыёвский.

Татарин молчал, уставив глаза в землю.

– Зовут-то тебя Азья, это мы все знаем! – добавил маленький рыцарь.

– Да зачем доказательства искать! – воскликнул Нововейский. – Ежели это мой человек, у него на груди наколоты синие рыбы!

Услыхав это, пан Ненашинец широко раскрыл глаза и разинул рот, а затем, схватившись за голову, закричал:

– Азья Тугай-беевич!

Все взоры обратились на него, а он только повторял, дрожа всем телом, словно старые его раны вновь открылись:

– Это мой ясырь! Тугай-беевич! Боже правый! Это он!

А молодой татарин гордо вскинул голову, обвел собравшихся диким, звериным взглядом и вдруг, разорвав жупан на широкой груди, сказал:

– Вот они, синие рыбы!.. Я сын Тугай-бея!..

Глава XXVIII

Все замолчали – такое впечатление произвело имя страшного воина. Это он вместе с грозным Хмельницким сотрясал устои Речи Посполитой; он пролил море польской крови; он истоптал копытами своих лошадей Украину, Волынь, Подолье и галицкие земли, обращал в руины замки и города, предавал огню веси, десятки тысяч людей угнал в полон. И вот теперь сын такого человека стоял в доме коменданта хрептёвского гарнизона и говорил собравшимся прямо в глаза: «У меня на груди синие рыбы, я Азья, плоть от плоти Тугай-беевой». Но столь велико было в те времена почтение к знатности рода, что, несмотря на страх, невольно вспыхнувший в сердцах воинов при звуках имени прославленного мурзы, Меллехович вырос в их глазах, словно воспринял величие своего отца.

Итак, все взирали на него с изумлением, и в особенности женщины, для которых нет ничего притягательнее таинственности; Меллехович же, словно признание возвысило его и в собственных глазах, стоял с надменным видом, даже головы не склонив. Наконец он заговорил:

– Шляхтич сей, – тут он указал на Нововейского, – твердит, будто я его слуга, а я ему на это скажу, что почище него перед родителем моим хребет гнули. Однако он правду говорит, что я ему служил, – да, служил, и под его плетью спина моя окровавилась, что я ему еще, даст Бог, припомню!.. А Меллеховичем я назвался, чтоб его преследований избегнуть. Но теперь, хотя давно мог в Крым сбежать, второй своей отчизне служу, живота не жалея, стало быть, ничей я, а вернее, гетманов. Мой отец ханам сродни, в Крыму меня богатства ждали и роскошь, но я, не убоясь унижений, здесь остался, потому что люблю эту отчизну, и пана гетмана люблю, и тех, кто меня никогда презрением не унизил.

При этих словах он поклонился Володыёвскому, поклонился Басе – так низко, что едва не коснулся головою ее колен, – а больше ни на кого не взглянул и, взяв под мышку саблю, вышел.

С минуту еще продолжалось молчание; первым его нарушил Заглоба:

– Ха! Где пан Снитко? Говорил я, что Азья этот волком смотрит, а он и есть волчий сын!

– Он сын льва! – возразил ему Володыёвский. – И кто знает, не пошел ли в отца!

– Тысяча чертей! А ваши милости заметили, как у него зубы сверкали – в точности как у старого Тугай-бея, когда тот в ярость впадал! – сказал Мушальский. – Я б его по одному этому узнал – папашу мне не раз случалось видеть.

– Но уж не столько, сколько мне! – вставил Заглоба.

– Теперь понятно, – отозвался пан Богуш, – почему его липеки и черемисы так уважают. Для них Тугай-беево имя свято. Боже правый! Да скажи этот человек слово, они все до единого к султану на службу перейдут. Он еще на нас их поведет!

– Этого он не сделает, – возразил Володыёвский. – Насчет любви к гетману и отчизне – не пустые слова, иначе зачем бы ему нам служить: он мог в Крым уйти и там как сыр в масле кататься. У нас-то ему ох как несладко бывало!

– Да, не сделает, – повторил Богуш. – Хотел бы, давно б уже сделал. Ничто ему не мешало.