– А не согласится, все останется как есть, – возразил князь епископ.
– Кто о перемирии молит, – Володыёвский ему на это, – тот страх свой выказывает и бессилие, а кто на подмогу рассчитывает, тот, стало быть, в собственные силы не верит. Узнал о том из письма пес басурманский, и это нам вред причинило непоправимый.
Опечалился, заслышав такое, князь епископ.
– Я мог и не быть здесь, – молвил он, – да не покинул я в беде своих овец и теперь вот упреки терплю.
Маленькому рыцарю тотчас стало жаль достойного прелата, он упал к ногам его, поцеловал ему руку и так сказал:
– Упаси меня Боже упрекать вас, но коль скоро у нас consilium[119], я говорю, что мне опытность подсказывает.
– Но что же делать? Пусть это mea culpa, но что делать? Как зло поправить? – спросил епископ.
– Как зло поправить? – повторил Володыёвский.
И задумался на мгновение, а после весело вскинул голову.
– А можно! Прошу, судари, всех со мною!
И вышел, а за ним офицеры. Четверть часа спустя Каменец до основания сотряс гром орудий. А Володыёвский, учинив вылазку с охочими людьми, напал на спящих в апрошах янычар и принялся крошить их, пока не рассеял всех и не отогнал к табору.
После чего воротился к генералу, у которого застал еще ксендза Ланцкоронского.
– Ваше Преподобие! – сказал он весело. – А вот вам и совет мой.
Глава LIV
После вылазки вся ночь прошла в стрельбе, хотя и отрывочной, а на рассвете дали знать, что несколько турков стоят возле замка, ждут, пока к ним выйдут для переговоров. Как-никак надобно было узнать, чего они хотят, и старейшины на совете поручили Маковецкому и Мыслишевскому объясниться с басурманами.
Чуть погодя к ним присоединился Казимеж Гумецкий, и они отправились. Турков было трое: Мухтар-бей, Саломи – паша Рущукский, и третий – Козра, толмач. Встреча состоялась под открытым небом за воротами замка. Турки при виде парламентеров стали кланяться, кончиками пальцев касаясь груди, губ и лба, поляки любезно их приветствовали и спросили, с чем они пожаловали.
На это Саломи сказал:
– О возлюбленные! Великая обида нанесена владыке нашему, все почитающие справедливость не могут не сокрушаться, и сам предвечный покарает вас, коли вы не образумитесь. Вы же прислали Юрицу, он челом бил визирю нашему и просил его о перемирии, а после того, едва мы, доверившись добродетели вашей, высунули головы из прикрытий и шанцев, вы принялись палить из орудий и, выскочив за городские стены, трупами правоверных устелили дорогу до самых шатров падишаха. Действия сии не могут остаться безнаказанными, разве что вы, мои возлюбленные, немедля замки и город нам отдадите, выказав тем великое свое сожаление и огорчение.
На что Маковецкий ответил:
– Юрица, пес этакий, инструкции нарушив, велел денщику своему еще и белый флаг вывесить, за что и будет наказан. Князь епископ приватно спрашивал, возможно ли перемирие, но ведь и вы, пока письма туда-сюда шли, по нашим шанцам стрелять не прекращали (а я сам тому свидетель, мне осколки каменьев в физиономию угодили), стало быть, и от нас перерыва в пальбе не вправе были требовать. Коль вы пришли перемирие предложить – милости просим, а коли нет – передайте, любезные, владыке своему, что мы, как и прежде, намерены и стены, и город защищать до самой своей смерти или, вернее, пока вы в скалах этих смерть не найдете. Ничего более, любезные, сказать вам не имеем и желаем, чтобы Бог продлил дни ваши и до глубокой старости жить вам дозволил.
Побеседовав таким образом, парламентеры разошлись.
Турки воротились к визирю, а Маковецкий, Гумецкий и Мыслишевский – в замок, где их забросали вопросами, с чем они отправили султанских посланников. Те пересказали требования турков.
– Вы их не примете, братья дорогие, – сказал Казимеж Гумецкий. – Короче, эти псы хотят, чтоб мы до вечера им ключи от города отдали.
Поднялся шум.
– С нами не разживется пес басурманский, – слышалась полюбившаяся фраза. – Не дадимся, с позором его отгоним! Не желаем!
Приняв такое решение, все разошлись, и тут же началась стрельба. Турки успели уже втащить на позиции много тяжелых орудий, и ядра, минуя валы, стали падать на город. Пушкари в городе и замках трудились в поте лица весь остаток дня и всю ночь. Полегших некому было заступить, некому было подносить ядра и порох. Только перед рассветом немного утихла канонада.
Но едва занялся день и на востоке заалелась окаймленная золотом полоска утренней зари, как в обоих замках забили тревогу. В городе проснулись все, кто спал, кучки сонных людей выходили на улицы, внимательно прислушивались.
– Приступ готовится! – говорили люди, указуя в сторону замков.
– А что, пан Володыёвский там ли? – раздавались тревожные голоса.
– Там, там! – отвечали им.
В капеллах замков били колокола, со всех сторон слышался барабанный бой. В неверном свете утра, когда в городе было сравнительно тихо, голоса эти звучали таинственно и торжественно. В ту же минуту турки приступили к утреннему намазу, шелест молитвы, подобно эху, обегал весь нескончаемый табор. Множество басурман зашевелилось у шатров. Из утреннего сумрака выступало нагромождение больших и малых шанцев, апрошей, тянувшихся длинной линией вдоль замка. И вдруг по всей длине этих укреплений взревели тяжелые турецкие пушки, громким эхом откликнулись скалы Смотрича, и поднялся грохот столь невообразимый и страшный, будто загорелись все громы-молнии, хранившиеся под спудом в небесных кладовых, и вместе с громадой туч рухнули на землю.
Началось артиллерийское сражение. Город и замки отвечали с не меньшей мощью. Вскоре дым затмил солнце, весь Божий свет, не стало видно турецких фортификаций, не стало видно Каменца, все заслонила гигантская серая туча, чиненная громом и грохотом.
Но турецкие орудия дальнобойностью превосходили городские. Вскоре смерть принялась косить горожан. Разбито было несколько картаунов. Из орудийной прислуги гибли по двое-по трое за раз. Отцу францисканцу, который ходил по шанцам, благословляя орудия, обломком лафета разворотило лицо; рядом с ним упало двое евреев, отчаянных смельчаков, помогавших при наводке.
Но более всего били пушки по городскому шанцу. Казимеж Гумецкий сидел там подобно саламандре, весь в огне и в дыму; добрая половина из его сотни полегла, те, что остались, почти сплошь были ранены. Он сам онемел и оглох, но при поддержке ляшского войта заставил вражескую батарею замолчать, до тех пор, по крайней мере, покамест на место прежних разбитых пушек турки не выкатили новые.
Прошел день, второй, третий, а страшный colloquium пушек не умолкал ни на минуту. У турков пушкари менялись четыре раза за сутки, в городе же выстаивать приходилось одним и тем же – без сна, почти что без еды, задыхавшимся от удушливого дыма, а то и раненным осколками камней и обломками лафетов.
Солдаты держались, но у горожан дух стал ослабевать. Пришлось даже загонять их палками к орудиям, впрочем, многие из них тотчас падали замертво. К счастью, вечером и в ночь на третий день, с четверга на пятницу, сила удара перекинулась на замки.
Оба замка, в особенности старый, закидали гранатами из больших мортир, впрочем, особого вреда от них не было, поелику граната во тьме различима и от нее с легкостью можно увернуться. Только под утро, когда от смертельной усталости люди засыпали на ходу и валились с ног, погибло их все же довольно много.
Маленький рыцарь, Кетлинг, Мыслишевский и Квасиброцкий отвечали из замков на огонь турков. Генерал подольский время от времени заглядывал к ним, он ходил под градом пуль весьма озабоченный, но пренебрегал опасностью.
К вечеру, когда огонь усилился еще пуще, генерал подольский подошел к Володыёвскому.
– Мы здесь долго не продержимся, полковник, – сказал он.
– Продержимся, покуда турки стрельбою довольствуются, – ответил маленький рыцарь, – но они нас минами отсюда выкурят, камень уже долбят.
– В самом деле долбят? – с тревогой спросил генерал.
– От семидесяти пушек грохот стоит неумолчный, но случаются все же минуты тишины. Как придет такая минута, вы, ваша светлость, прислушайтесь и услышите.
Минуты этой пришлось ждать недолго, к тому же помог случай. Лопнула одна осадная турецкая пушка. Это вызвало замешательство, из других шанцев посылали узнать, что произошло, и стрельба на время прекратилась.
В этот момент Потоцкий с Володыёвским подошли к самому краю бастиона и стали прислушиваться. Спустя какое-то время уши их уловили весьма явственное звяканье кирок, дробящих скалу.
– Долбят, – сказал Потоцкий.
– Долбят, – подтвердил маленький рыцарь.
Оба замолкли. Великую тревогу выразило лицо генерала; подняв руки, он крепко сжал виски ладонями.
– Дело обычное при любой осаде, – сказал на это Володыёвский. – У Збаража под нами денно и нощно рыли.
Генерал поднял голову.
– И как поступал при этом Вишневецкий?
– Мы сужали кольцо валов.
– А нам что делать надлежит?
– Нам надлежит орудия и все, что можно, с собою захватить и в старый замок перенестись, поскольку он стоит на скалах, минам недоступных. Я так и рассчитывал: новый замок послужит нам для того лишь, чтобы дать неприятелю первый отпор, после мы сами взорвем его с фасада, а настоящая оборона только в старом начнется.
Наступила минута молчания, и опять генерал озабоченно склонил голову.
– А коли нам придется из старого замка отступать? Куда отступать станем? – спросил он подавленно.
Маленький рыцарь выпрямился, шевельнул усиками и указал пальцем в землю.
– Я только туда, – молвил он.
В тот же миг сызнова взревели пушки и целые стаи гранат полетели на замок, но уже стемнело, и их отчетливо было видно. Володыёвский, простившись с генералом, пошел вдоль стен и, переходя от одной батареи к другой, всех взбадривал, давал советы. Наконец ему встретился Кетлинг.
– Ну что?