Пан Володыёвский. Огнем и мечом. Книга 3 — страница 121 из 153

С этими словами он, наклонившись, поднял измятое письмо и обратился к Тачевскому:

– Яцек! Если в твоем сердце еще осталась какая-нибудь заноза, то этим ножом ты удалишь ее. Читай, несчастный; читай громко, ибо не ты должен стыдиться, а тот, кто написал подобное письмо. Пусть все узнают, каков этот Понговский.

Яцек схватил дрожащими руками письмо, развернул и прочел:

– «Милостивейшему отцу настоятелю и т. д. и т. д.

Узнав, что Тачевский из Выромбок, бывавший в моем доме, собирается на войну, в память того хлеба, которым я кормил его по его бедности, и тех услуг, которыми мне иногда приходилось от него пользоваться, посылаю ему лошадь и дукат на подковы, с тем чтобы он не истратил его на какие-нибудь другие непотребные вещи.

Остаюсь с совершенным почтением, ваш покорный слуга… и т. д. и т. д.».

Прочтя письмо, Яцек побледнел так сильно, что все присутствующие испугались за него, а в особенности ксендз, который не был уверен, не является ли эта бледность предвестницей бешеной вспышки, а он знал, как страшен бывает в гневе этот столь ласковый обычно юноша. Он сейчас же начал успокаивать его.

– Понговский стар, и у него нет руки, – торопливо говорил он. – Ты не можешь его вызвать!..

Но Тачевский и не вспылил, так как чрезвычайное и горькое изумление взяло в нем в первую минуту верх над всеми другими чувствами.

– Я не могу вызвать его, – как эхо повторил он, – но зачем он продолжает топтать меня?

В эту минуту встал старый Циприанович, взял обе руки Яцека, сильно тряхнул ими, потом поцеловал его в лоб и сказал:

– Себя самого опозорил этим Понговский, а не тебя, и если ты откажешься от мести, то тем сильнее будет каждый восхищаться твоей прекрасной и достойной своего высокого происхождения душой.

– Вот умные слова, – воскликнул ксендз, – и ты должен оказаться достойным их…

В свою очередь обнял Яцека и Станислав Циприанович.

– Поверь мне, – сказал он, – я теперь сильнее люблю тебя…

Братьям Букоемским, которые с момента получения письма не переставали скрежетать зубами, такой оборот дела пришелся совсем не по душе. Но по примеру Станислава и они начали обнимать Яцека.

– Пусть так будет, как вы хотите, – отозвался наконец Лука, – но на месте Яцека я поступил бы иначе.

– Как? – спросили с любопытством остальные братья.

– Вот именно, что я еще не знаю как, но я бы придумал и не спустил бы ему.

– А коли не знаешь, так и не толкуй.

– А вы-то небось знаете?

– Тише! – проговорил ксендз. – Конечно, без ответа мы письма не оставим, а месть – это не христианское дело.

– Ба! Однако же и вы, преподобный отец, в первый момент схватились за бок.

– Это потому, что я слишком долго носил на нем саблю. Mea culpa! А как я уже сказал, здесь примешалось и еще то обстоятельство, что Понговский стар и не имеет руки. Стальная расправа здесь не годится… И скажу вам, господа, что он все больше становится противен мне, так как таким низким способом пользуется своей безнаказанностью.

– Во всяком случае ему тесновато будет теперь в нашем округе, – произнес Ян Букоемский. – Это уж наше дело, чтобы под его кровлей не бывала ни одна живая душа…

– Пока что надо ответить, – прервал ксендз. – И как можно скорее.

Однако все призадумались, кто должен ответить: Яцек ли, для которого письмо предназначалось, или ксендз, которому оно было прислано. Решили, что ксендз. Сам Тачевский прекратил всякие сомнения, говоря:

– Для меня весь этот дом и все эти люди как бы умерли, и счастье для них, что я решил это в душе.

– Так оно и есть?! Мосты сожжены! – прибавил ксендз, ища перо и бумагу.

Тут снова вмешался Ян Букоемский:

– Это хорошо, что мосты сожжены, но лучше бы было, если бы и Белчончка превратилась в дым! Так бывало у нас в Украине, когда какой-нибудь чужой пришелец поселится у нас, а с людьми жить не умеет, то самого его убивают, а имение пускают с дымом по ветру.

Однако никто не обратил внимание на эти слова, кроме старого Циприановича, который нетерпеливо махнул рукой и произнес:

– Вы прибыли сюда из Украины, я – из-подо Львова, а пан Понговский – с Поморья. Значит, следуя вашему примеру, пан Понговский мог бы всех нас считать за пришельцев. Но вы должны знать, что Речь Посполитая – это один большой дом, в котором живет шляхетская семья и в каждом уголке которого шляхтич у себя дома…

Воцарилось молчание. Только из спальни доносилось скрипение пера и вполголоса произносимые слова, которые ксендз диктовал сам себе.

Тачевский подпер голову руками и сидел так некоторое время неподвижно. Вдруг он выпрямился, обвел глазами присутствующих и произнес:

– Здесь есть нечто такое, чего я никак не могу понять.

– И мы тоже не понимаем, – ответил Лука Букоемский. – Но если ты выпьешь еще меду, то и мы выпьем.

Яцек налил машинально меду в кубки, а сам, следуя течению своих мыслей, продолжал:

– За то, что поединок начался в его доме, Понговский еще мог обидеться, хотя такие вещи случаются всюду. Но теперь он знает, что вызвал не я, что он незаслуженно обидел меня под моим собственным кровом; знает, что я уже помирился со всеми вами; знает, наконец, что я уже больше не появлюсь в его доме, – и все-таки продолжает преследовать меня, старается растоптать ногами…

– Правда, это какое-то особенное упрямство, – проговорил старый Циприанович.

– И вы думаете, что здесь что-то есть?

– В чем? – спросил ксендз, вышедший с готовым письмом из спальни и слышавший только последние слова.

– В этой упорной ненависти ко мне.

Ксендз взглянул на полку, на которой, среди других книг, стояло Священное Писание, и сказал:

– Так я тебе скажу то, что говорил уже много раз: здесь замешана женщина.

И, обращаясь к присутствующим, добавил:

– Говорил ли я вам, господа, как отзывается о женщине Екклезиаст?

Но он не докончил, так как Яцек вскочил как ошпаренный, запустил пальцы в волосы и с невыразимой скорбью воскликнул:

– Тогда я тем более не понимаю… Ведь если кто на свете… ведь если кому на свете… если есть кто такой… то ведь я всю душу…

И не мог сказать ничего больше, так как сердечная боль, точно клещами, сдавила ему горло и выступила на глазах в виде двух крупных, горьких и жгучих слезинок, которые медленно скатились по его щекам.

Но ксендз отлично понял его.

– Дорогой мой, – посоветовал он, – лучше дотла выжечь рану, хотя бы это сопровождалось величайшей болью, чем оставить ее гноиться. Поэтому я и не щажу тебя. Эх, и я в свое время был светским воином, а потому многое понимаю в жизни. Знаю, что бывает и так, что воспоминание и жалость, как бы далеко человек ни уехал от них, точно псы тащатся за ним и воем своим не дают спать по ночам. Что же тогда делать? Лучше всего сразу убить их. В данный момент ты чувствуешь, что отдал бы там всю свою кровь, поэтому тебе странно и страшно, что именно месть преследует тебя с той стороны. И все это кажется тебе невозможным, тогда как оно возможно… Ибо знай, что если ты сам раздражил женскую гордость и женское самолюбие, если она думала, что ты взвоешь, а ты не взвыл, если тебя побили, а ты не преклонился, а, наоборот, дернул за цепь и разорвал ее, – знай, что это никогда не простится тебе и что ненависть, еще более сильная, чем мужская, вечно будет преследовать тебя. А против этого есть только одно средство: переломить свое чувство, хотя бы с болью для сердца, и далеко отбросить его от себя, как треснувший лук. Вот что!

И снова воцарилась глубокая тишина. Старый Циприанович кивал головой, соглашаясь с ксендзом, и, как человек опытный, восторгался мудростью его слов.

Яцек повторил:

– Правда, что я потянул за цепь и разорвал ее… Да, это не Понговский преследует меня!

– Я знаю, что бы я сделал, – отозвался внезапно Лука Букоемский.

– Говори скорее, не скрывай! – воскликнули другие братья.

– А знаете, что говорит заяц?

– Какой заяц? Ты пьян, что ли?

– А тот, что под межой.

И, очевидно подбодренный недоумением окружающих, он встал, уперся руками в бока и запел:

Сидит заяц под межой,

Под межой,

А охотнички-то мимо всей гурьбой,

Всей гурьбой.

Сидит заяц, причитает,

Завещанье составляет

Под межой.

Тут он обратился к братьям:

– А знаете, что стоит в завещании?

– Знаем, но приятно послушать!

– Ну так слушайте:

Поцелуйте меня, милые,

Вы, охотнички удалые,

Поцелуйте в нос…

…Вот что написал бы я на месте Яцека всем в Белчончке, а если он этого не сделает, то пусть меня первый янычар выпотрошит, если я этого от своего имени не напишу на прощанье Понговскому.

– О! Ей-богу, прекрасная мысль! – радостно воскликнул Ян.

– И остроумно, и к делу!

– Пусть Яцек так и напишет!

– Нет, – проговорил ксендз, вышедший из терпения от разговора братьев, – отвечает не Яцек, а я, а мне не подобает заимствоваться у вас советами.

Тут он обратился к Циприановичам и Яцеку:

– Дело было нелегкое, ибо нужно было и злости рога спилить, и с политикой не разойтись, и показать, что мы догадываемся, откуда высунулось жало. Теперь слушайте, а если кто-либо из вас сделает нужное замечание, буду очень рад.

И он начал читать:

– «Его высокоблагородию, благодетелю и любезному брату…»

Тут он ударил ладонью по письму, говоря:

– Заметьте, господа, что я не пишу ему: «милостивый государь», а «любезный брат»…

– Уж достанется ему, – проговорил пан Серафим, – читайте, отец, дальше.

– Ну, слушайте. «Всем гражданам, живущим в Речи Посполитой, известно, что только те умеют во всяких случаях жизни соблюдать политику, которые с детства вращались среди дипломатических сфер, или те, которые, происходя из великопоставленного рода, унаследовали ее от своих предков. А так как ни то ни другое не дано вашей милости, благодетелю, в удел, то вельможный пан Яцек Тачевский, ex contrario