– Шляхтич сей, – тут он указал на Нововейского, – твердит, будто я его слуга, а я ему на это скажу, что почище него перед родителем моим хребет гнули. Однако он правду говорит, что я ему служил, – да, служил, и под его плетью спина моя окровавилась, что я ему еще, даст Бог, припомню!.. А Меллеховичем я назвался, чтоб его преследований избегнуть. Но теперь, хотя давно мог в Крым сбежать, второй своей отчизне служу, живота не жалея, стало быть, ничей я, а вернее, гетманов. Мой отец ханам сродни, в Крыму меня богатства ждали и роскошь, но я, не убоясь унижений, здесь остался, потому что люблю эту отчизну, и пана гетмана люблю, и тех, кто меня никогда презрением не унизил.
При этих словах он поклонился Володыёвскому, поклонился Басе – так низко, что едва не коснулся головою ее колен, – а больше ни на кого не взглянул и, взяв под мышку саблю, вышел.
С минуту еще продолжалось молчание; первым его нарушил Заглоба:
– Ха! Где пан Снитко? Говорил я, что Азья этот волком смотрит, а он и есть волчий сын!
– Он сын льва! – возразил ему Володыёвский. – И кто знает, не пошел ли в отца!
– Тысяча чертей! А ваши милости заметили, как у него зубы сверкали – в точности как у старого Тугай-бея, когда тот в ярость впадал! – сказал Мушальский. – Я б его по одному этому узнал – папашу мне не раз случалось видеть.
А молодой татарин гордо вскинул голову, обвел собравшихся диким, звериным взглядом и вдруг, разорвав жупан на широкой груди, сказал:
– Вот они, синие рыбы!.. Я сын Тугай-бея!..
– Но уж не столько, сколько мне! – вставил Заглоба.
– Теперь понятно, – отозвался пан Богуш, – почему его липеки и черемисы так уважают. Для них Тугай-беево имя свято. Боже правый! Да скажи этот человек слово – они все до единого к султану на службу перейдут. Он еще на нас их поведет!
– Этого он не сделает, – возразил Володыёвский. – Насчет любви к гетману и отчизне – не пустые слова, иначе зачем бы ему нам служить: он мог в Крым уйти и там как сыр в масле кататься. У нас-то ему ох как несладко бывало!
– Да, не сделает, – повторил Богуш. – Хотел бы – давно б уже сделал. Ничто ему не мешало.
– Больше того, – добавил Ненашинец, – теперь я верю, что он этих предателей-ротмистров обратно на сторону Речи Посполитой перетянет.
– Пан Нововейский, – спросил вдруг Заглоба, – а кабы твоей милости известно было, что это Тугай-беевич, возможно бы, ты, того… возможно б, ты так… а?
– Я б тогда вместо трехсот тысячу триста плетей приказал ему дать. Разрази меня гром, если б я поступил иначе! Странно мне, любезные судари, отчего он, будучи Тугай-беевым отродьем, в Крым не сбежал. Разве что сам узнал недавно, а у меня еще ни сном ни духом не ведал. Странно, доложу я вам, странно; не верьте вы ему, Бога ради! Я ж его дольше вашего знаю и одно могу сказать: Сатана не столь коварен, бешеный пес не столь неистов, волк не так жесток и злобен, как этот человек. Он еще тут нам всем покажет!
– Да ты что, сударь! – воскликнул Мушальский. – Мы его в деле видели: под Кальником, под Уманью, под Брацлавом да еще в сотне сражений…
– Он своих обид не простит! Мстить будет!
– А сегодня как Азбовых головорезов отделал! Чепуху говоришь, сударь!
У Баси лицо пылало – до того ее взволновала история с Меллеховичем. А поскольку ей хотелось, чтоб и конец был достоин начала, она, толкая в бок Эву Нововейскую, шептала той на ухо:
– Эвка, а тебе он нравился? Не запирайся, скажи честно! Нравился, да? И до сих пор нравится? Ну конечно, я уверена! От меня хоть не скрывай. Кому ж еще открыться, как не мне, женщине? Он чуть ли не королевского рода! Пан гетман ему не одну, а десять бумаг на шляхетство выправит. Пан Нововейский не станет противиться. Да и Азья наверняка к тебе чувство сохранил! Уж я знаю, знаю. Не бойся! Он мне доверяет. Я его сей же час и допрошу. Как миленький все расскажет. Сильно ты его любила? И сейчас любишь?
У панны Нововейской голова кругом шла. Когда Азья впервые выказал ей сердечную склонность, она была почти еще ребенком, а потом, много лет не видя его, перестала о нем думать. В памяти ее остался пылкий подросток, то ли товарищ брата, то ли простой слуга. Но теперь перед нею предстал удалой молодец, красивый и грозный, как сокол, знаменитый наездник и офицер, притом отпрыск хоть и чужестранного, но княжеского рода. Потому и она взглянула на юного Азью другими глазами, а вид его не только ее ошеломил, но и ослепил и восхитил безмерно. В девушке пробудились воспоминания. Нельзя сказать, что в ее сердце мгновенно вспыхнула любовь к этому молодцу, но оно немедля исполнилось сладкой готовностью любить.
Бася, не добившись от Эвы толку, увела ее вместе с Зосей Боской в боковую светелку и там снова на нее насела:
– Эвка! А ну, говори быстро! Быстренько! Люб он тебе?
У Эвы ланиты пылали жарким румянцем. В жилах этой чернокосой и черноокой паненки текла горячая кровь, при всяком упоминании о любви волною ударявшая ей в лицо.
– Эвка! Любишь его? – в десятый раз повторила Бася.
– Не знаю, – после минутного колебания ответила панна Нововейская.
– Однако и «нет» не говоришь? Хо-хо! Все ясно! Не спорь! Я первая сказала Михалу, что люблю его, – и ничего! И правильно! Вы, должно быть, прежде ужасно друг друга любили! Ха! Теперь мне все понятно! Это он по тебе тосковал, оттого и ходил вечно угрюмый, как волк. Чуть не зачах солдатик! Рассказывай, что промежду вас было!
– Он мне в сенях сказал, что меня любит, – прошептала панна Нововейская.
– В сенях!.. Вот те на!.. Ну а потом?
– Потом схватил и стал целовать, – еще тише продолжала девушка.
– Ай да Меллехович! А ты что?
– А я боялась кричать.
– Кричать боялась! Зоська! Ты слышишь?.. Когда же ваша любовь открылась?
– Отец пришел и сразу его чеканом, потом меня побил, а его приказал высечь – он две недели в лежку лежал!
Тут панна Нововейская расплакалась – отчасти от жалости к себе, а отчасти от смущения. Лазоревые глазки чувствительной Зоси Боской тоже мгновенно наполнились слезами, Бася же принялась утешать Эвку:
– Все будет хорошо, я сама об этом позабочусь! И Михала в это дело втравлю, и пана Заглобу. Уж я их уговорю, не сомневайся! У пана Заглобы ума палата, перед ним никто не устоит. Ты его не знаешь! Кончай плакать, Эвка, ужинать пора…
Меллеховича за ужином не было. Он сидел в своей горнице и подогревал на очаге горелку с медом, а подогрев, переливал в сосуд поменьше и потягивал, заедая сухарями.
Поздней уже ночью к нему пришел пан Богуш, чтобы обсудить последние новости.
Татарин усадил гостя на табурет, обитый овчиной, и, поставив перед ним полную чарку горячего напитка, спросил:
– Пан Нововейский по-прежнему во мне холопа своего видит?
– Об этом уже и речи нет, – ответил подстолий новогрудский. – Скорей бы уж пан Ненашинец мог на тебя свои права заявить, но и ему ты не нужен: сестра его либо померла, либо давно со своей судьбой смирилась. Пан Нововейский не знал, кто ты такой, когда наказывал за амуры с дочерью. А теперь и он точно оглоушенный ходит: отец твой хоть и много зла причинил нашей отчизне, но воитель был превосходный, да и кровь – она всегда кровь. Господи! Тебя здесь никто пальцем не тронет, покуда ты отечеству честно служишь, к тому ж у тебя кругом друзья.
– А почему бы мне не служить честно? – сказал в ответ Азья. – Отец мой громил вас, но он неверный был, а я исповедую Христову веру.
– Вот-вот! То-то и оно! Тебе уже нельзя в Крым возвращаться, разве что от веры откажешься, но тогда и вечного спасения будешь лишен, а этого никакими земными благами, никакими высокими званиями не возместить. По правде говоря, ты и пану Ненашинцу, и папу Нововейскому должен быть благодарен: первый тебя из басурманских лап вытащил, а второй воспитал в истинной вере.
На что Азья сказал:
– Я знаю, что у них в долгу, и постараюсь этот долг сполна отдать. И благодетелей у меня здесь тьма, как ваша милость справедливо изволили заметить!
– Чего губы кривишь? Посчитай сам, сколькие к тебе расположены.
– Его милость пан гетман и ваша милость в первую очередь, это я до смерти повторять не устану. Кто еще, не знаю…
– А здешний комендант? Думаешь, он бы тебя кому-нибудь выдал, даже не будь ты Тугай-беев сын? А она? Пани Володыёвская! Я слышал, как она о тебе за ужином говорила… Ба! Да еще до того, как Нововейский тебя узнал, она, не раздумывая, за тебя вступилась! Пан Володыёвский ради жены все сделать готов, он в ней души не чает, а она тебя любит, как сестра. Весь вечер твое имя у нее с уст не сходило…
Молодой татарин внезапно опустил голову и принялся дуть на дымящийся напиток в кружке; когда он при этом выпятил синеватые свои губы, лицо его сделалось таким татарским, что Богуш, не удержавшись, сказал:
– Черт, до чего ты сейчас на старого Тугай-бея похож – бывают же такие чудеса на свете! Я ведь отца твоего отлично знал, и у хана при дворе видывал, и на бранном поле, да и в становье его по меньшей мере раз двадцать ездил.
– Благослови Господи всех, кто по справедливости живет, а обидчиков пусть мор передушит! – ответил Азья. – Здоровье гетмана!
Богуш выпил и сказал:
– Здоровья ему и долголетия! Мы его не оставим. Хоть и немного нас, зато все настоящие солдаты. Даст Бог, не уступим дармоедам этим, что только и умеют в сеймиках языком молоть да обвинять пана гетмана в измене королю. Бездельники! Мы в степях денно и нощно неприятелю отпор даем, а они горшки с бигосом да с пшенной кашей за собою возят, барабанят ложками по дну. Вот какая у них работа! Пан гетман посланца за посланцем шлет, помощи для Каменца просит, пророчит, словно Кассандра падение Илиона и гибель народа Приамова, а эти и в ус не дуют, только докапываются, кто перед королем провинился.
– Вы это о чем, сударь?
– А, так! Comparationem[102] провел между нашим Каменцем и Троей, да ты, верно, про Трою и не слыхал. Пусть только поутихнет немного – пан гетман тебе бумагу на шляхетство выправит, головой клянусь! Времена близятся такие, что, коли ты и вправду хочешь славу стяжать, случай себя ждать не заставит.