Но ждать пришлось недолго. В скором времени темные фигуры замельтешили меж бревен, которыми завалено было отверстие в стене.
– Кто идет? – крикнул Кетлинг.
– Володыёвский, – звучал ответ.
И рыцари упали друг другу в объятья.
– Ну что? Как? – спрашивали офицеры, во множестве подбежавшие к пролому.
– Слава Богу! Землекопы перебиты все поголовно, орудия поломаны и раскиданы, вся работа их впустую!
– Богу благодарение!
– А пан Мушальский со своими уже здесь?
– Нет еще.
– Может быть, выскочить им на подмогу? Паны ясновельможные, кто желает?
Но в эту самую минуту в проломе снова замелькали фигуры. Это возвращались люди Мушальского, торопливо и в значительно меньшем числе – много их полегло от пуль. Были они радостные и тоже довольные. Кое-кто из солдат прихватил с собою кирки, буравы, кайлы для дробления скалы в доказательство того, что они проникли в самый подкоп.
– А где пан Мушальский? – спросил Володыёвский.
– В самом деле, где же пан Мушальский? – повторило несколько голосов.
Люди из отряда прославленного лучника стали переглядываться; и тут один тяжелораненый драгун проговорил слабым голосом:
– Пан Мушальский погиб. Я видел, как упал он, я тоже упал подле него, но поднялся, а он остался лежать…
Рыцари немало опечалились, узнав о смерти лучника, ведь был пан Мушальский одним из первых кавалеров войска Речи Посполитой. Драгуна пытались выспросить еще, как это случилось, но он, истекая кровью, отвечать более не мог и наконец как сноп повалился на землю.
А рыцари принялись сокрушаться по поводу смерти Мушальского.
– Память о нем останется в войске, – сказал Квасиброцкий. – Кто осаду эту переживет, тот прославит его имя.
– Не родится более лучник, ему равный! – сказал кто-то.
– Не было сильнее мужа в Хрептеве, – подхватил маленький рыцарь. – Он талер в доску пальцем вжимал. Единственно Подбипятка, литвин, силой его превосходил, но того под Збаражем убили, а из живых разве что Нововейский ему не уступил бы.
– Большая, большая потеря, – говорили вокруг. – Такие рыцари только в прежние времена рождались.
Почтив память лучника, все отправились на вал. Володыёвский тотчас отослал гонца к генералу и князю епископу с известием о вылазке, в результате которой подкоп уничтожен, а землекопы убиты.
С чрезвычайным изумлением восприняли эту весть в городе, но – кто бы мог подумать! – и со скрытым неудовольствием. И генерал, и князь епископ полагали, что такого рода минутные триумфы город не спасут, напротив, только раздразнят свирепого льва. По их мнению, польза от них могла произойти только в случае сдачи города; и два главных предводителя решили переговоры продолжить.
Ни Володыёвский, ни Кетлинг не допускали и мысли, что посланные ими счастливые вести так могут обернуться. Они уверены были, что даже слабые воспрянут теперь духом и все загорятся новым желанием дать отпор неприятелю. В самом деле, город невозможно было взять, не овладев прежде замком, а коль скоро замок не только защищался, но еще и громил врага, у осажденных не было ни малейшей надобности прибегать к переговорам. Провианта было в достатке, снаряжения тоже; надлежало, стало быть, только охранять ворота и гасить пожары в городе.
В турецких шанцах решили, напротив, что это мощная вылазка осажденных, что атакуют сразу все их работы, и потому провозгласили всеобщую тревогу.
Для маленького рыцаря и Кетлинга то была самая радостная ночь за все время осады, полная надежд и самим выйти живыми из турецкой этой западни, и живыми вывести отсюда своих близких.
– Еще один, два приступа, – говорил маленький рыцарь, – и, как Бог свят, турки потеряют к ним охоту и попытаются голодом нас уморить. А провианта у нас довольно. К тому же september[144] не за горами, месяца через два слякоть начнется, холода, войско же у них не слишком выносливое; разок как следует промерзнут и, глядишь, ретируются.
– Там у них многие из Эфиопии родом, – подхватил Кетлинг, – и из других краев, что у черта на рогах, эти при первых же заморозках окоченеют. Два месяца – в худшем даже случае, если они штурмовать не перестанут, – мы выдюжим. Да и быть того не может, чтобы вспоможение не пришло. Очнется наконец Речь Посполитая; даже если пан гетман большого войска не сможет собрать, он набегами турков изведет.
– Кетлинг! Похоже, не пробил еще наш час.
– Божья на то воля, но и мне сдается, не дойдет до этого.
– Разве что погибнем, как Мушальский. Чему быть, того не миновать! Ужасно жалко мне Мушальского, хоть и рыцарской смертью он погиб!
– Не дай нам Бог худшей, да только бы не нынче; скажу тебе, Михал, жаль мне было бы… Кшиси.
– А мне Баси… Что ж, мы честно трудимся, однако же и милосердие Божие нас не минует. Чертовски весело у меня на душе! Еще бы и завтра что-нибудь этакое свершить!
– Турки соорудили на шанцах заслоны из бревен. Я тут способ один обмыслил – корабли так поджигают, ветошь у меня уже мокнет в смоле, завтра до полудня надеюсь все устройство ихнее спалить.
– А я вылазку учиню, – сказал маленький рыцарь. – Пожар вызовет у них замешательство, а к тому же им и в голову не придет, что вылазка и днем возможна. Завтра, Кетлинг, может, еще лучше будет, чем сегодня…
Так говорили они, радуясь всем сердцем, а потом удалились на отдых, очень уж устали оба. Маленький рыцарь, однако, и трех часов не проспал, как его разбудил вахмистр Люсьня.
– Новости, пан комендант! – сказал он.
– Что такое? – вскричал чуткий солдат, вмиг вскочив на ноги.
– Пан Мушальский здесь!
– Бога ради, что ты говоришь?
– Здесь он! Стою это я у пролома, вдруг слышу, кричит кто-то оттуда по-нашему: «Не стреляйте, я это!» Гляжу – пан Мушальский, в янычара переодетый, возвращается!
– Слава Богу! – молвил маленький рыцарь.
И бросился к лучнику. Уже светало. Мушальский стоял по ту сторону вала в белом колпаке и панцире – ни дать ни взять янычар. Увидев маленького рыцаря, он бросился к нему, и они радостно обнялись.
– А мы, сударь, уже тебя оплакивали! – вскричал Володыёвский.
Тут подбежали офицеры, меж ними Кетлинг. Изумленные, они наперебой стали выспрашивать лучника, как он в турецкой одежде оказался. И вот что он рассказал:
– Идя назад, повалился я, о труп янычара споткнувшись, а башкою о лежавшее там ядро ушибся и, хотя шапка на мне проволокой прошита, тотчас потерял сознание, ведь голова у меня еще слабая от удара, что Хамди давеча мне нанес. Чуть погодя прихожу в себя и что же вижу? Лежу это я на убитом янычаре, ровно на постели. Щупаю голову – болит малость, но ничего, даже шишки нету. Снял шапку, дождь шевелюру остудил, ну, думаю, дóбре! И тут осенило меня: а что, ежели с янычара этого экипировку снять да к туркам податься? Я же по-турецки не хуже, чем по-польски, умею, никто меня по речи не признает, ну а по морде янычара тоже не больно-то отличишь. Пойду-ка да послушаю, что они говорят. Страх, конечно, брал, недавний плен припоминался, однако пошел я. Ночь темная, а у них там кое-где только светится, так что я, скажу вам, ходил меж ними, как меж своими. Много их во рвах под прикрытием лежало; я и туда направился. Один, другой меня спрашивает: «Чего шляешься?» А я: «Да что-то спать неохота». Некоторые об осаде толкуют. В великой пребывают они растерянности. Собственными ушами слышал я, как они этого вот нашего коменданта хрептевского честили. – Тут Мушальский поклонился Володыёвскому. – Повторю их ipsissima verba[145], ведь порицание в устах неприятеля высшая есть похвала. «Покуда, – говорят, – этот маленький пес – так сукины сыны вашу милость величают, – покуда маленький этот пес замок обороняет, нам его ни в какую не добыть». А другой говорит: «Его ни пуля, ни железо не берут, он смерть вокруг, как заразу, сеет». Тут стали все разом сетовать: «Мы одни, – говорят, – тут бьемся, а другие войска бездельничают. Ямак кверху брюхом лежит, татары грабят, спаги по базарам шастают. Нам падишах говорит: „Агнцы мои милые“, но, видать, не очень-то мы ему милы, коль скоро нас привели сюда на бойню. Продержимся, – говорят, – еще немного да и в Хотин подадимся, а коли дозволения на то не будет, так ведь, на худой-то конец, кое-кто из видных людей может и головы лишиться».
– Слышите, судари! – вскричал Володыёвский. – Ежели янычары взбунтуются, султан струсит и враз снимет осаду.
– Видит Бог, чистую правду вам говорю! – продолжал далее Мушальский. – Янычары скорые на бунт, а недовольство они уже затаили. Я полагаю, на один, на два приступа они еще пойдут, а после зарычат на янычар-агу или на каймакама, а то, чего доброго, и на самого султана!
– Так оно и будет! – вскричали офицеры.
– А хоть бы и двадцать раз на приступ шли, мы готовы! – поддержали их другие.
И стали саблями бряцать, кидая горящие взгляды на шанцы и грозно сопя. При виде этого маленький рыцарь, взволнованный, шепнул Кетлингу:
– Новый Збараж! Новый Збараж!..
А Мушальский продолжал:
– Вот что я слышал. Жаль было уходить, мог бы и больше услыхать, да боялся, как бы белый день меня там не застал. Направился я к тем шанцам, откуда не стреляли, чтоб в темноте незамеченным прошмыгнуть. Гляжу, а там и караула порядочного нету, только янычары группами бродят, как и повсюду. Подхожу к грозному орудию – никто не окликает. А вы, пан комендант, знаете, я с собою в вылазку железные гвозди прихватил, чтобы, значит, орудия загвоздить. Сую это я, не мешкая, гвоздь в запал – не лезет. Эх, молотком бы стукнуть, влез бы. Поскольку Бог силой меня не обидел (вы, судари, опыты мои не раз наблюдали), я ладонью на гвоздь тот нажал, заскрежетало чуток, и он по самую шляпку туда вошел! Вот радости-то было!
– Господи Боже мой! Ты, сударь, такое сделал? Большую пушку загвоздил? – послышались вопросы со всех сторон.
– И не только; так гладко дело пошло, что мне опять жаль стало уходить, и пошел я ко второй пушке. Рука маленько побаливает, но гвозди влезли!