Пандора — страница 42 из 48

Почему, требовала я ответа, его господство должно распространяться на каждый угол нашего дома и сада?

А как же тот факт, что, когда какой-нибудь древний обгоревший кровопийца добирается до Антиохии, мы договариваемся о его убийстве и разделываемся с ним на равных?

«Мы не подходим друг другу по умственным способностям?» – спрашивала я.

«Только ты могла задать такой вопрос!» – следовал ответ.

Конечно, ни Мать, ни Отец больше не двигались и не говорили. До меня не долетали ни кровавые сны, ни божественные указания. Мариус напоминал мне об этом только изредка. И через довольно долгое время он позволил мне вместе с ним присматривать за святилищем и до конца убедиться, какой степени достигает их молчаливое и внешне бездумное подчинение. Они выглядели совершенно недоступными, и наблюдать за ними иногда было просто страшно.

Когда Флавий на сороковом году жизни заболел, между мной и Мариусом разразилась одна из наиболее чудовищных ссор. Это случилось в самом начале нашего совместного существования, задолго до землетрясения.

Кстати говоря, это было чудесное время, так как зловредный старый Тиберий заполнял Антиохию новыми замечательными зданиями. Она могла посоперничать с Римом. Но Флавий заболел.

Мариус тяжело переживал это. Он больше чем привязался к Флавию – они без конца обсуждали Аристотеля, а Флавий оказался одним из тех людей, которые одинаково хорошо умеют делать все – как управлять домом, так и с идеальной точностью копировать самый эзотеричный, рассыпающийся на куски текст.

Флавий ни разу не задал нам вопроса о том, кто мы такие. Я обнаружила, что его преданность и любовь намного превосходили любопытство или страх.

Мы надеялись, что болезнь Флавия не очень серьезна. Но когда наступило ухудшение, Флавий стал отворачиваться от Мариуса всякий раз, когда тот к нему заходил. Однако если протягивала руку я, он всегда принимал ее. Я часто часами лежала рядом с ним, как он когда-то лежал со мной.

Как-то ночью Мариус отвел меня к воротам и сказал:

«Когда я вернусь, он уже умрет. Ты справишься одна?»

«Ты бежишь от этого?» – спросила я.

«Нет, – ответил он. – Но он не хочет, чтобы я видел, как он умирает; он не хочет, чтобы я видел, как он стонет от боли».

Я кивнула. Мариус ушел. Давным-давно Мариус установил правило: никогда больше не создавать тех, кто пьет кровь. Спорить с ним об этом смысла не было.

Как только он ушел, я превратила Флавия в вампира. Точно так же, как со мной это сделали обгоревший, Мариус и Акаша, ведь мы с Мариусом уже давно обсудили метод – вытяни столько крови, сколько можешь, потом отдай ее обратно, пока не окажешься на грани обморока.

Я действительно упала в обморок, а очнувшись, увидела, что надо мной стоит этот потрясающий грек – с едва заметной улыбкой и без единого следа болезни. Он наклонился, взял меня за руку и помог мне встать.

Вошедший Мариус в изумлении уставился на переродившегося Флавия.

«Вон отсюда, вон из этого дома, вон из этой провинции, вон из Империи!» – наконец вскричал он.

Вот последние слова Флавия:

«Благодарю вас за этот Темный Дар».

Тогда я впервые услышала это выражение, так часто встречающееся в книгах Лестата. Как же все понимал этот ученый афинянин!

Часами я избегала встречи с Мариусом! Войдя в конце концов в сад, я обнаружила, что Мариус погружен в глубокое горе, а когда он поднял глаза, я поняла – он был абсолютно уверен, что я намеревалась убежать с Флавием… Увидев это, я заключила его в объятия. Я видела, что он испытывает безмолвное облегчение и любовь; он моментально простил меня за мою «крайнюю опрометчивость».

«Разве ты не видишь, – сказала я, обнимая его, – что я тебя обожаю? Но управлять мной ты не в силах! Разве ты своим здравым умом не понимаешь, что от тебя ускользает величайшая сторона нашего дара – свобода от ограниченности женского и мужского начал!»

«Ты ни на минуту не сможешь меня убедить, – сказал он, – что чувствуешь, рассуждаешь и действуешь не как женщина. Мы оба любили Флавия. Но зачем создавать тех, кто пьет кровь?»

«Ну, не знаю; просто Флавию этого хотелось, Флавий знал все наши тайны, мы… мы с ним понимали друг друга! Он был верен мне в самые мрачные часы моей смертной жизни. Нет, не могу объяснить».

«Вои именно, женские сантименты. И ты отправила это создание в вечность».

«Он присоединился к нашим поискам», – ответила я.

Где-то в середине века, когда город богател, а в Империи была на удивление мирная обстановка, равной которой не будет еще два столетия, в Антиохии появился христианин Павел.

Однажды ночью я пошла послушать его речи, а вернувшись домой, небрежно бросила, что этот человек обратит в свою веру и камень – столь сильна его личность.

«Да как ты можешь тратить на это время? – спросил Мариус. – Христиане! Это даже не культ. Кто-то боготворит Иоанна, кто-то – Иисуса. Они друг с другом ссорятся. Ты что, не видишь, что натворил этот Павел?»

«Нет, а что? – спросила я. – Я же не сказала, что собираюсь вступить в их секту. Я просто сказала, что остановилась послушать. Кому от этого хуже?»

«Тебе, твоему рассудку, твоему душевному равновесию, твоему здравому смыслу. Интересуясь глупостями, ты компрометируешь себя, и, откровенно говоря, хуже стало самому принципу истины!»

И это было только началом.

«Давай-ка я рассажу тебе об этом Павле, – сказал Мариус. – Он никогда не был знаком ни с Иоанном Крестителем, ни с Иисусом из Галилеи. Евреи вышвырнули его из своей компании. А Иисус и Иоанн – оба евреи! Таким образом, Павел теперь обращается ко всем подряд. Как к евреям, так и к христианам, как к римлянам, так и к грекам; он говорит: „Не обязательно следовать еврейским обрядам… Забудьте о празднествах в Иерусалиме. Забудьте об обрезании. Становитесь христианами“».

«Да, ты прав», – вздохнула я.

«Очень просто следовать этой религии, – сказал он. – Она вообще ни в чем не заключается. Надо только поверить, что этот человек восстал из мертвых. Кстати, я тщательно изучил все документы, которые наводняют рынки. А ты?»

«Нет. Удивительно, что ты счел эти поиски достойными затрат твоего драгоценного времени».

«Ни один человек, лично знавший Иоанна или Иисуса, нигде не приводит их высказываний о том, что кто-то из них восстанет из мертвых или что поверившие в них обретут жизнь после смерти. Это выдумки Павла. Какое соблазнительное обещание! Ты бы послушала, что говорит твой друг Павел по поводу ада!! Какое жестокое зрелище – небезупречные смертные могут нагрешить при жизни столько, что оставшуюся вечность будут гореть в огне».

«Он мне не друг. Ты делаешь столь далеко идущие выводы из всего лишь одного беглого замечания. Почему тебя так это волнует?»

«Я же объяснил, меня заботят истина и разум!»

«Значит, ты кое-чего не понимаешь относительно этой группы христиан: их объединяет доходящая до эйфории любовь, они верят в великую щедрость…»

«Ох, ну хватит! И ты хочешь сказать мне, что в этом есть что-то хорошее?»

Я не ответила, а когда заговорила вновь, он уже возвращался к своим делам.

«Ты меня боишься, – сказала я. – Ты боишься, что какая-то вера захватит меня и заставит тебя бросить. Но нет! Нет, не так. Ты боишься, что она захватит тебя! Что мир каким-то образом приманит тебя к себе, и ты перестанешь жить здесь, со мной, римским затворником, и наблюдать за всем с высоты своего превосходства, что вернешься обратно, станешь искать смертных утешений – общества, близости к людям, дружбы со смертными, стремиться, чтобы они признали тебя своим, в то время как ты навсегда будешь оставаться чужим!»

«Пандора, ты несешь чепуху».

«Ну и храни свои тайны, гордец, – сказала я. – Но, должна признаться, мне за тебя страшно».

«Страшно? – спросил он. – С чего бы?»

«Потому что ты не сознаешь, что все на свете гибнет, что все на свете искусственно! Что даже логика и математика в конечном счете лишены смысла!»

«Это неправда».

«О нет, правда. Наступит ночь, когда ты увидишь то, что увидела я, только приехав в Антиохию, до того, как ты нашел меня, до этого превращения, перевернувшего всю мою жизнь.

Ты увидишь мрак, – продолжала я, – мрак до того непроглядный, что Природе он неведом. О нем знает лишь душа человека. И ему нет конца. И я молюсь, чтобы в тот момент, когда ты больше не сможешь от него бежать, когда осознаешь, что, кроме него, вокруг ничего больше нет, твоя логика и разум придадут тебе сил».

Он посмотрел на меня с величайшим уважением Но ничего не сказал.

«Смирение тебе добра не принесет, – продолжала я, – когда придут такие времена. Для смирения требуется воля, а для воли требуется решимость, а для решимости требуется вера, а для веры требуется нечто, во что можно верить! А для любого действия или смирения требуется понятие свидетеля! Так вот, если ничего нет, то и свидетеля не будет! Ты пока этого не знаешь, но я-то знаю. Надеюсь, что, когда ты это выяснишь, кто-нибудь сможет тебя утешить, пока ты будешь наряжать и причесывать эти чудовищные реликвии под лестницей! Пока ты будешь приносить им цветы! – Я очень разозлилась. И продолжала: – Вспомни обо мне, когда наступит этот момент, – если не ради прощения, то хотя бы как о примере. Ибо я это видела – и выжила. И не имеет значения, что я останавливаюсь послушать проповеди Павла о Христе, или же что я танцую, как дура, перед рассветом в подлунном саду, или же что я… что я люблю тебя. Все это не важно. Потому что ничего нет. И увидеть это некому. Некому!

Возвращайся к своей истории, к набору лжи, старающейся связать каждое событие с причиной и следствием, к нелепой вере, постулирующей, что из одного проистекает другое. Говорю тебе, это не так. Но ты, как истинный римлянин, так не считаешь».

Он сидел и молча смотрел на меня. Я не могла понять, что творится у него в голове или на сердце.

«Так что ты хочешь, чтобы я сделал?» – спросил он наконец. Никогда еще он не выглядел более невинно.

Я горько рассмеялась. Разве мы говорим на одном языке? Он не слышал ни одного моего слова. И вместо ответа задал мне встречный вопрос.