Штабель был покрыт толстым слоем снега. Видно, что Панфилыч не поленился, недалеко от штабеля делал крюк – проверял, цело ли хозяйство Данилыча, а может, смотрел, не проложил ли соболь следок к мышам под штабель. Но тоже – аккуратный человек! – шагов на пять не подходил: чистый снег вокруг штабеля, как печать государственная.
Мешки с виду все были целые, мышами немного наброжено. Есть следки, но не сказать, что много. Птичьи следы, как водится. Орехи в мешках лежали на бревенчатом настиле. Вот между бревнами, наверное, мышей ужас сколько. Мышь – от нее не спасешься.
Кедровки – вот тварина истинная! – не столько сожрут, сколько растащат. Кедровка напрячет, напрячет, а потом ищет в голодное время свои похоронки, ну вот как старуха забывчивая, все чекотит, скандальничает. Глупое поведение! Умная птица немного бы прятала, да помнила лучше. А эта – ой, гдей-то у меня-то? Тварина, одно слово.
Наведя проверку, Данилыч вернулся на дорогу и начал спускаться в падь. Пока туда-сюда, зелень над тайгой осела вечерняя, потемнело небо, приехал Данилыч на базу уже по темноте совсем, собаки ждали, дал им хлеба.
Прежде всего он затопил печку, накидал дров, проверил картошку – оставлял полкуля, в старом рваном одеяле закопанную под нарами и закрытую сверху картонными ящиками. Диво дивное, картошка не замерзла! А ведь махнув рукой оставлял, не везти же ее было в Задуваево! Вот тебе и на, не замерзла!
Данилыч от удачи повеселел. Он расседлал лошадь, отвел ее, звякавшую колокольцем, за барак, в затишок, дал ей сена и овса. Проверил замки на складе, прислушался. От зимовья Панфилыча – километр до него через ручей – ни звука. Или нет никого, на дальние круга ушли? Не мальчик, решил в гости не идти по ночи, дожидаться, пока сам Панфилыч заявится к нему за новостями.
Он бросил зайца на чердак, в зияющую темноту, настрогал привезенного мяса, сходил за водой и заварил суп.
Дождавшись чаю, напился, поел привезенной с собой вареной говядины с луком, сводил лошадь к теплому ключику, попоил немного и, запустив Бурхало и Шапку в барак, лег спать.
Гавлет поцарапался в дверь. Данилыч мстительно улыбнулся.
Желудок привычно побаливал. Он и так и эдак ложился, побаливал желудок.
Данилыч уже заснул и стоял за прилавком огромного магазина, когда в стенку стукнуло. Он испуганно сел и пожалел сразу, что не сходил к Панфилычу, – было бы спокойнее.
Еще стукнуло.
Челюсть ослабла, зубы клацнули сами собой!
Копытом в стенку брякала кобыла.
Данилыч заставил себя встать и принести кобыле попить в ведре, а с ней и так бы ничего не случилось, простояла бы у другого-то хозяина.
В тайге было светло от снега, отражавшего лунный свет. Всю падь далеко было видно – синюю и зеленовато-черную.
Кобыла благодарно всхрапнула, теплым влажным дыханием нежно обдала заботливого хозяина. За это Данилыч еще сыпанул ей овса и подложил сена, в изобилии имевшегося на базе.
Было хорошо, тепло и просторно в бараке. Данилыч подбросил в печку дров, попробовал, уварился ли суп, да незаметно распробовал половину котелка, подумал, подумал, сокрушаясь, доел и остальное, удивляясь своему аппетиту, и полез на нары под одеяло.
Он замечал, что стоило хорошо поесть – и ни про воров, ни про медведей-шатунов мысли не появлялись, страха не было. Вот не поевши хуже, самое неприятное – еще червяки приснятся. Ружье он положил рядом, у стенки, и не от медведя. Медведь что, он в избу не войдет, а вот в пятидесятом году шарились по тайге бежавшие зэки…
Но об этом Данилыч и думать изнемогал.
Глава седьмая
ЗАБОТЫ-ЗАБОТУШКИ ПЕТРА ПАНФИЛЫЧА УХАЛОВА
1
Удар разволновался, подошел к двери и взлаял негромко, потом вернулся под нары, угнездился и оттуда поваркивал. Панфилыч лежал с радикулитом и слушал радио, тоненько пищавшее в темном тепле избушки.
Конечно, пора бы уже Ефимке Подземному прибыть, тут склады его в экспедиционных бараках, орехи. Не чешется! Удар зря не лает, не ворчит. Вот ведь, собачье чутье, километр до Подземного, а слышит чужую жизнь.
Панфилыч, нехотя и покряхтывая – хоть можно было не покряхтывать, потому что радикулит угомонился, покряхтывал он как бы в укоризну приехавшему среди ночи, растревожившему его Данилычу, – вылез во двор, щупая впереди себя темноту руками (в печке осталась зола, и свету от нее не было).
Вытолкнув дверь, на снежный ночной свет вылез Панфилыч. Ветерком его охватило. Из-под звезд спускался завесой синий стеклянный мороз.
Помочился Панфилыч, прислушался в сторону бараков.
Конечно, приехал Данилыч, колоколец брякнул. Лошадь.
Удар молчит, умный, не для кого лаять, теперь хозяин и сам все понимает.
Ленивый мужик, Данилыч-то Подземный, другой бы прибежал, но должен у него быть мурашиный спирт. Попросить надо, может, даст, сколь ему добра сделано.
Панфилыч остыл и убрался обратно в зимовье и загнал Удара, тот еще хотел выскочить между ног хозяина и побежать к собакам Данилыча драться, а там… кто его знает, какую свору привел этот Данилыч, попортят Удара ненароком.
В темноте зимовья ждали и сразу обступили Панфилыча три заботушки: первая – о пенсии, вторая – о дочери-карлице, третья, новая и повеселее двух других, даже волнующая и бодрящая, состояла в том, что Панфилыч случайно набежал на свежий медвежий след и переживал теперь, успеют ли они с Мишей Ельменевым найти медведя, не навалит ли снега, ведь большие снега на подходе…
Михаил сейчас был на своих кругах, обходил плашник и должен с большой добычей появиться не сегодня завтра, а мог и подзадержаться.
Одному же теперь медведя не взять. Ну его, к лешему, одному-то все равно пополам делить надо.
Вот в этом-то положении и была мука. Будь он один – сразу бы пошел, пошел бы и убил, и мясо бы на Майке вывез, и все бы сделал, ну а раз пополам – пусть и напарник рискует.
С пенсией же вот какая история. Правда, если говорить о пенсии, то надо начинать с тех дальних времен, когда все запуталось, когда Панфилыч был еще не Панфилыч, а Петька двенадцати лет.
В те еще дальние теперь годы стал образовываться Петр Панфилович Ухалов в то, что он теперь есть.
2
Родился Ухалов в четырнадцатом году, а когда отец с семьей откочевывал из голодной России, на сибирскую сказочную жизнь нацеливаясь, подправили Петьке документы, подмолодили на два года, чтобы дешевле были билеты и чтобы на два года позже идти от предполагавшейся земли в солдаты. И вот такой пустяк сказался, пенсию он не получает уже два года – аж через полвека аукнулось! Обстоятельства всегда так обступали, что между обстоятельствами и рос, как растут какие-нибудь фигурные кабачки или тыквы у любителей: кто в бутылочке растит, кто в банке, кто шестеренками обложит – и шестеренки отпечатаются, кто в коробочку засунет – кубом получится, третью калачом свернут, шестую вырастят с перехватами, вроде человечка. Жизнь знай себе выкладывает клеточки, делая слепок направляющей ее формы, – клеточка за клеточкой, клеточка за клеточкой; такие чудеса навыкладывает – руками разведешь!
В Сибири, под Нижнеталдинском, четыре года жили на заимке. Подняли елань, пусто было после войны, свободно. Зажили; кажется, хозяйство сгоношили, сыновья поднялись, впряглись рядом с отцом…
Утонул отец на переправе, на глазах у людей унес его Шунгулеш, захлестнул волнами, не нашли: видно, унесло тело на север, в тундры, к Ледовитому океану. Остались заимка, елань, мать и четверо детей.
Старший брат пошел наниматься, посылал помочь, а потом уехал на дальние севера, помогать перестал, наверное, женился – ни слуху от него, ни духу.
Остался в семье Петр за мужика. С землей ему было не справиться, мал; пошел работать по людям, мать его далеко не отпускала. Работал он у скорняка, там ему нравилось. Скорняк был приезжий, семья у него жила где-то далеко, дети учились, а он, не жалея сил, сбивал копейку для них. И мальчишка скорняку понравился, он бы его и выучил ремеслу, но что-то помешало, в два дня свернул скорняк дело и уехал из Сибири. Говорил скорняк Петьке: «Вот зачем вор ворует? А грамотному человеку все само собой открыто! Учись – и все дороги будешь понимать!»
Пригляделся у него Петька, как шапки шьют, для себя потом делал, но до настоящего мастерства не дошел, да и мода на такие шапки прошла вскоре, другие стали шить. Про грамоту он и так знал, грамотный найдет, где деньги лежат, замки сами собой спадут.
Но семья на шее, приходилось не о грамоте думать, а в ярмо идти. Тогда Советской власти по сибирским заугольям еще не было, тот же бывший партизан Фемисов держал трех работников, а при расчете кивал на бога, крестился, хватался за наган, обсчитывал, бил даже кого послабее.
Не то что ума не было у Петра – не учился, а обстоятельства жизни: в зимовье бы он теперь не лежал, кабы грамота, сидел бы в кресле. Он и без грамоты рационализатором считается. На выставку, как передовика производства, посылали. В Москву с зампредседателя облпотребсоюза летал, по имени-отчеству друг с другом.
Панфилыч умел говорить с крупным начальством. Он и погрубливал, а умело! При всем народе, и похоже на правду-матку, но в то же время не обидно для начальства, даже нравилось, хоть и морщились. Другие охотники дуром зубатятся с мелкими домашними шишками, а большое увидят – и пришипятся, примолкнут, молчок молчуном, будто это все лес да все медведи: чем больше – тем страшнее! Не так это, ума-то нету понять: мелкое начальство все время над тобой ходит, ему не лень станет и прищучить тебя в узком месте! А большое, большое – оно поморщится да и забудет. Но уж мелкое-то начальство, видя твой скок, само тебя боится.
Понимать надо, где прижмет, а где отпустит. Вон, таракан в шкафу живет, двери-ящики ходят, сколько смертельно тяжелых для таракана вещей передвигается, а живет таракан, плодится.
Отец-покойник подвел! Если бы Петьку не в землю вгонять с малолетства, а в школу! Велика ли прибыль в хозяйстве от малолетка! И в армию бы раньше взяли, кабы не приписка, и с войной, может, что-нибудь лучше сошло, если бы со своим-то годом. Глядишь, и там бы успел на сухое место выбраться, может, и без ранений обошлось бы. Хотя тут уж кто знает, война – это война, ничего с жизнью общего. Сколько их, грамотных-то, полегло!