Панфилыч и Данилыч — страница 42 из 52

– Ох уж эта наука, все-то детство у них отымат, – согласно кивала Марковна.

– Мы все в лес за зайцами да рыбу глушить или по ягоды. Я ему говорю: мол, давай отпрошу тебя на несколько дней, из ружья постреляешь. Помню я-то, у нас любимое дело было казенку править – бегать от уроков, вот, думаю, самый раз сынишке улестить, а он говорит, что, мол, подготовка к этой математике, оркестр струнный, пьесу ставят, пляски там народные. Заводной, вертит там всякие дела. Завтра звал вечером, послезавтра вечером, а на воскресенье обещал домой прибежать.

– Совремённые дети, – сказал Панфилыч.

– Умок-то у них слабенький, разве можно тяжелые задачи заставлять решать? Как бы плохо не отразилось…

– Ну, там знают, – хмуро перебил Панфилыч Марковну и посмотрел на часы. Его тянуло в сон.

Михаил сразу же вскочил, попрощался и ушел.

В сенях Марковна шепнула, чтобы Михаил в воскресенье заходил бы с Гришей, настряпает домашнего. Михаилу неудобно было перед доброй старухой, кивнул головой для отвода глаз. Ничего-то, Марковна, ты не знаешь, подумал, ничего-то ты, бедная женщина, не знаешь про своего мужика.

3

После сдачи пушнины напарники при народе походили вместе, посидели в чайной, поставили угощение подвернувшимся знакомым, выпили сами красного вина для блезиру, а сумерками разошлись в разные стороны: Панфилыч – домой, Михаил – в интернат к сыну.

Панфилыч нет-нет да и взматывал головой, поминал охотоведа нехорошими словами. Балай, встретившийся им у конторы днем, так прямо и намекал Панфилычу на пенсию. Шутки шутками, а ясно-понятно. История с неукравшимися соболями была уже известна. Постарался Данилыч, видно, и до охотоведа дошло, но тот ни словом не проговорился, ловкий мужик, без скандалу хочет спровадить: не славно, если дело на штатного охотника по торговле на черном рынке пойдет.

Своим совместным сидением в чайной Михаил как мог оправдал напарника – вот, мол, сидим вместе после промысла, ничего не было. Ну а на каждый роток не накинешь платок, намеками все же давали понять, что знают, а прямо никто ничего.

Глава четвертая
В ИНТЕРНАТЕ
1

Когда Михаил, нагруженный кульками с конфетами, пряниками, грецкими орехами и двумя коробками зефиру, забрался по обледенелому крыльцу интерната, в сени мимо него в полутьме шустренько прошмыгнул маленький мальчик и побежал дальше по ярко освещенному коридору, время от времени останавливаясь, застегивая штанишки и крича:

– Гришка! Гришк! Батя приволокся! Гришка!

– Ты зачем кричишь? – поймала мальчика за шиворот толстая девочка с полотенцем.

Мальчик повертелся у нее в руках, затих и пошел шагом, потом вырвался и дерзко крикнул девочке:

– Отвали!

– Здорово, батя, – сказал Гриша и протянул отцу руку.

– Деньги вот получил, – передавая гостинцы, оправдывался Михаил.

Такой уж был взгляд у Гришки – ласковый, но насмешливый, Пану напоминал.

От отца пахло портвейном и мускатным орехом – целый орех изгрыз Михаил, но сына не проведешь.

Гостинцы отнесли на кровать. Михаил суетился, угощал, но товарищи Гришкины не налетели (как это было бы в Михайловом детстве – гужеваться) – взяли по конфетке, по прянику после настойчивых уговоров, да тут же и вышли из спальни, чтобы оставить отца с сыном наедине.

Гришка спрашивал про медведя: дошло до интерната через Петьку Ухалова, интересно мальчишкам. Михаил рассказал, как было дело, не хвастался, а так, между прочим рассказал.

Договаривались насчет воскресенья. Нужно было вместе сходить к теще, Гришкиным бабке и деду, в кино, в магазин за бельем, рубашками и штанами. Разговор как-то шел вкривь и вкось – отец и сильно повзрослевший сын боялись задеть друг друга воспоминанием о матери. Михаил наконец собрался с духом, сказал, что тесть с тещей тоже собираются в воскресенье на кладбище, но сам он хотел бы сходить вдвоем с Гришкой, и все. Теща начнет плакать, причитать.

Гриша, оказывается, тоже об этом думал, сказал, что можно бы и без деда с бабкой, но все-таки лучше потерпеть, а то им будет обидно. Так он здраво рассудил, что Михаил почувствовал, кроме небольшой обиды, взрослое уважение. Точно рассудил малец. Ну, да они все же ему-то дед да бабка, в обиду не хочет дать стариков своих.

Михаил только хотел погладить Гришку по голове, а тот сам и потянулся. Вскипело у Михаила на сердце.

В дверь спальни постучали, и вошел учитель.

– Здравствуйте, Михаил Григорьевич.

– Здравствуйте.

– С промысла вернулись?

– Вернулся вот.

– Как находите Гришу?

– Подрос вроде, как нахожу. Вот как успевает, как ведет, не набедил ли чего, у вас надо спросить.

– Пройдемте в учительскую? Там сейчас нет никого, поговорим? Ступай. Гриша. Ты уроки сделал?

– Сделал.

– Ступай, мы побеседуем с Михаилом Григорьевичем. Пройдемте, Михаил Григорьевич.

Михаил поежился: уж слишком все – Михаил Григорьевич да Михаил Григорьевич, да и Гришку выслал, значит, что-то есть, сердце у него беспокойно заныло.

– Вы задумывались серьезно о будущем вашего сына? – спросил Эдуард Иннокентиевич Четвергов, круто развернувшись у окна, и воззрился на Михаила Ельменева, послушно стоявшего у двери учительской.

– Малец еще. Школу пусть кончит.

– Стало быть, не задумывались.

– Охотником было бы хорошо, – склонил голову набок Михаил.

– Охотником? Охотником: природа, воздух, простота нравов. Хорошо, но…

Эдуард Иннокентиевич плавным жестом взял стул и, пригласив Михаила сесть на диван, подставил себе стул и сел напротив.

2

Четвергов Эдуард Иннокентиевич (тридцать третьего года рождения, русский, член КПСС с 1968 г., женат, отец двух детей, завуч Нижнеталдинского интерната-десятилетки, преподаватель физики и математики) являлся счастливым человеком и твердо намеревался продержаться таковым до последних дней жизни, потому что тайна и метод счастливой жизни были ему почти доподлинно известны.

После пединститута, куда он попал случайно, дважды срезавшись с университетских физматов, после тяжелого бедного и неинтересного студенчества, после неудачной любви, после неудавшихся попыток заняться научной деятельностью, силою обстоятельств Эдуард Четвергов совершенно неожиданно для городского своего миропонимания оказался преподавателем Маревской средней школы (семьсот километров до областного центра). Там он впервые приостановился в своих метаниях и проработал подряд четыре года «скромным сельским учителем» и полагал, что теперь-то его жизнь окончательно потеряла всякий смысл и значение и битва за нее полностью проиграна.

В Мареве он убедился, путем длительных однообразных размышлений, что среди имен ряда Эйнштейна, Бора, Курчатова, Королева его, Четвергова, никогда не назовут. Тут же среди этих размышлений случилась досадная неприятность, в него влюбилась молоденькая учительница, а он среди своих душевных терзаний не придал этому большого значения, квартирка у него была крошечная, холодная, забитая книгами с великими идеями и описаниями великих открытий, посуды было мало, и всегда она была немытая, рабочий костюм был один, рубашек белых семь и змееподобный узел студенческих еще галстуков, а в придачу разбитая вдребезги душа неудачника.

До любви ли тут было!

В школе отношения у него не складывались, с директором он конфликтовал, остальные же учителя его не поддерживали, хоть и тоже по-своему конфликтовали, школьников он не различал, а любимое его выражение в те времена «серая бездарь» то и дело срывалось с языка. Ему платили тем же, осаждали на педсоветах, громили его учебные планы, даже выносили ему на вид.

Между тем учительница, историк, забеременела и, ни слова упрека не кинув Четвергову, не дожидаясь, пока всепроникающие школьники напишут на доске: «ЕЛЕНА ПЛЮС ЧЕТВЕРГ РАВНЯЕТСЯ ЛЮБОВЬ», исчезла. То есть уехала, уволившись, из Марева в Нижнеталдинск, откуда была родом, к родителям.

Была в Маревской школе и преподавательница изящной словесности, Анна Сергеевна, пожилая, давно овдовевшая экзальтированная женщина, зачитывающаяся биографиями актеров и писателей, говорившая о премьерах столичных театров так, будто сама на них побывала, изучавшая со своими классами живопись и архитектуру по репродукциям (это собор Парижской богоматери, это станция метро «Площадь революции», ряд бронзовых фигур аллегорически передают, и так далее). Маревские школьники с замиранием сердца слушали описание станций метро, Кремля, высотных домов, Казанского собора, Третьяковской галереи, Эрмитажа. Слушали школьники лекции о «Могучей кучке», о передвижниках, несколько лекций подряд об импрессионистах, «являвшихся отрицанием застывшего догматизма Салона»…

Анну Сергеевну Четвергов недолюбливал, не любил в ней то, чему не так давно сам отдал богатую дань: студенческие ухватки, не вязавшиеся с деревенским бытом, некоторую браваду, интеллигентский «привкус народничества», хотя более всего не любил он в ней то, что со всеми смешными и слабыми сторонами Анна Сергеевна была излишне чутким человеком и, не совсем правильно понимая коллегу, старалась как-то помочь встать ему на ровные ноги, то есть, другими словами, вроде бы хотела поднимать его до себя, до своего миропонимания…

Эдуард Четвергов не то что не мог встать на ноги, он именно не хотел вставать на ноги в Маревской средней школе, он ноги поджимал, чтобы улететь куда-нибудь в тартарары, чтобы – хуже всего! – не оказаться преуспевающей посредственностью. Где было Анне Сергеевне понять демонизм таких стремлений! Все или ничего!

И тем не менее именно серенькая Анна Сергеевна, сама того не подозревая, поставила угловую точку в падении и развитии Эдуарда Иннокентиевича Четвергова. Бог из машины не погнушался такой скромной оболочки. Она подошла к нему в учительской со сверкающими глазами террористки и сказала, отчетливо выговаривая слова:

– Вы не Печорин! Не воображайте себя «лишним человеком»! Вы не имеете права презирать! Вы ленивый подлец, и больше ничего! – С этими словами пожилая женщина приподнялась на носках своих чищенных кремом туфелек (туфельки хранились в письменном столе, на работу она приходила, как и все, в резиновых сапогах) и дала своему коллеге легкую театральную пощечину. Стараясь дотянуться до лица, она попала в ухо.