2
Гр. Ухалов возвращался из суда, где он только что был зарегистрирован как оскорбленный нецензурными угрозами в записках истец против гр. Тиунова С. С. Сначала у него был план зайти в контору промхоза, послушать, что говорят, поинтриговать, пустить шептуна, развлечься, но пурга переменила его настроение, теперь он хотел поскорее домой, в тепло. Двигался Панфилыч по ветру, и потому там, где он делал шаг, в ногах иногда происходил прыжок.
А Данилычу ветер был супротивный. Он вышел из больницы, когда погода быстро начала портиться, и теперь уже жалел, что поторопился.
Он сильно похудел и сразу почувствовал, что очень слаб от болезни. Пища ему не шла впрок, гнила у него внутри, распирала его газами, да и есть-то, собственно говоря, ничего уже нельзя было. Нельзя было много ходить, поднимать тяжелое, нервничать; поэтому он не разрешал себе производить в уме учеты и считать деньги, уходившие и приходившие, те, что можно было заработать в прошлом; он перестал думать, как думал прежде, о переезде из Задуваева, теперь можно было об этом не беспокоиться, само собой все решилось, как и всегда, помимо него решалось в его жизни сложением внешних обстоятельств – пенсию по инвалидности надо хлопотать. Доктор серьезно сказал – собирать документы и оформлять инвалидность. Пусть Домаха займется.
Сейчас он зайдет в контору, объявит там: «Все, ребяты, Ефим Данилыч Подземный больше вам не работник! Извиняйте!»
Доктор не пугал, но ничего хорошего у него не было за очками в очень больших глазах. Если станет еще немного хуже – ехать надо в область, вырезать желудок.
– Попили водочки?
– Сроду не любитель. В красный день календаря. На Седьмое гуляли, сын приехал потом, опять гуляли, чувствую, нехорошо, лежал у вас в больнице, вместо вас тут врачиха была. Ничего, подправила, спасибо ей. Одэбал немного, орехи вывозить, транспорт дали мне. Плохо чувствовал, теперь, значит, Новый год, куда денешься, вот и снова к вам попал. У меня по этой линии без художества, уж чего не любитель, того не любитель.
Данилыч оправдывался, как мальчик, не приготовивший уроков, ему казалось, что стоит убедить доктора, что он непьющий, а он ведь и в самом деле непьющий, и все станет на свои места, доктор поругает, даст лекарства – и все пройдет.
– Пантокрин принимали? Панты настаивали?
– Было дело, давно уже, правда, – смутился Данилыч.
– Не обязательно, конечно, не обязательно. – Доктор вздохнул, посмотрел в бумаги. Нужно было выписывать больного, направлять в область. Доктор написал направление, отдал его Данилычу и опять вздохнул. Не любил он таких больных, ему было мучительно стыдно поднимать на них глаза. Ждут, надеются, а что ты можешь? Что там могут, в области?! Бога нету, шабаш. Чудеса некому делать. – Советую не тянуть, ну и конечно, диета.
– Ни-ни.
3
– Данилыч, понурив голову, пошел собирать в сумку из тумбочки все, что там накопилось за месяц лежания. Механически он думал, что пенсию ему определят поменьше ухаловской, но это было не обидно, он подумал и позабыл. Настойчиво он помнил о своей болезни; все казалось ему, что не случись Седьмое и Новый год, не погуляй он на праздники, не выпей этой водки больше привычной нормы, и пронесло бы, миновало бы. Легче было думать так, так получалась случайность, и с ней легче было примириться, чем с неотвратимой неизбежностью обстоятельств человеческой жизни вообще и гнездившейся в нем и развивающейся болезни в частности.
От холода у него закружилась голова. Он взялся рукой за столб, рука легко поехала в тесных прежде плечах и рукавах одежды.
Пройдя квартал, а ему было что плыть в метели, он прислонился к заплоту. Плохо дело, паря…
Буран заметал видимость на пять шагов, а когда Данилыч вышел к реке, чтобы двигаться в контору и ждать там попутку в Задуваево, ветер со снегом кинулся уже прямо в лицо, ничем не сдерживаемый, разгулявшийся на просторе. Снег теперь был как мелко битое стекло, прорывался в свободную одежду, за воротник, на грудь, в рукава защищавших лицо рук. Кирзовая сумка на локте вертелась, стараясь оторваться, будто в рукава вцепилась и дергала некрупная собака.
Буран с большой скоростью тащил по руслу реки тысячетонный пласт снега. Проносясь по улицам и вдоль заплотов и стен домов, глядевших на реку, буран шуршал по бревнам, рвал ставни, ронял кирпичи труб, ломал сучья промерзших старых тополей.
Фигуру, надвинувшуюся на него с ветром, как бы родившуюся из белокипящей бездны, Данилыч увидел в двух шагах. Они состыковались, не узнав друг друга, и молча держались один за другого, чтобы противостоять этому вселенскому бурану, обрушившему на них в космическом вихре сметенный со всей планеты снег.
– Здорово, Петра! – шепотом крикнул Данилыч.
Панфилыч тоже разглядел его и молчал.
– Здорово-о! – прошептал Данилыч.
Панфилыч молчал.
– Болею я-то, – крикнул Данилыч, ледяной ветер охватил гнилые зубы, с болью сорвал и унес слова. Данилыч теперь не помнил вражды и пытался все докричаться до Панфилыча.
Панфилыч стоял молча, откидываясь спиной на упругий ветер, и отдирал от себя цеплявшиеся снова и снова руки Данилыча.
– Петра, умираю я-то!
Панфилыч оттолкнул Данилыча и прошел мимо него, исчез, подхваченный бураном.
– Петра-а! Умираю я-то! – изо всех сил крикнул Данилыч.
На миг в разрыве между снежными шквалами Панфилыч открылся весь и оказался рядом, появился как привидение, – стоял повернувшись вполоборота, прикрыв лицо собачьей рукавицей. Так он постоял и помолчал мгновение и снова исчез, навсегда расстался со старым своим приятелем-недругом Ефимом Данилычем Подземным.
Глава седьмая
У ПАНФИЛЫЧА
1
Дома у Петра Панфилыча Ухалова все как у других.
Он бы и построил большой дом, если было бы для кого, а так зачем? Калерочке не нужно. Ее и так в больницу предлагали взять при живых родителях, но не решились Панфилыч с Марковной, мало ли, больная девочка – своя.
Все как у других, те же фикусы и гераньки – горшки на блюдечках с отколотыми краями, пыльный зубчатый алоэ, распертый лекарственными соками. Венские стулья вдоль стен, швейная машина, плюшевый диван, зеркальный шкаф, зеркало утыкано фотографиями родственников, открытками кошечек и собачек, тут же бросится в глаза земноводное антиковое брюхо – Геракл с суковатой дубиной. Все, смешавшись, уживается вместе, не поясняя друг друга, но и не мешая одно другому. Нельзя не упомянуть пуховую перину (на которую много лет бил птиц Панфилыч и рубила головы гусям и уткам Марковна) на кровати с никелированными спинками. Печка обтерта плечами – тесновато ходить мимо нее, а может, просто попалась известь-пыловка, на скорую руку Марковна белила. Иконки картонные с фольгой, скатерть на столе камчатая, и над ней люстра с многочисленными висюльками. Стоит в доме большой радиоприемник, дорогой телевизор. Радиоприемник и всегда-то был, необходимость известная, а вот с телевизором дело другое. Панфилыч из Москвы привез, самый лучший по тем временам, но редко-редко что-нибудь складное мелькнет, помелькает и исчезнет. Антенна не достает, ретранслятор еще не построили. Первые дни собирались соседи, Марковна вроде конферанса вела разговоры, чаями поила, но по телевизору ничего нельзя было разобрать, мелькали строчки, пятна, и слушали его как радио. Месяц послушали, надоело, решили, впрочем, что годится вещь, но надо подождать, чтобы видно было чего-нибудь, а там уж и самим покупать. Калерочка следила мелькание как завороженная, ждала часа, требовала включить, потом сама научилась, включала, сидела целыми вечерами неподвижно, под гипнозом.
2
Панфилыч думал, что повестку из суда принесли, когда в окно почтальон побарабанил, крикнул Марковне, чтобы отворила, а сам стал искать под диваном обрезанные валенки. Но это была не повестка из суда, а пенсия. Почтальонша, молодая, быстрая, чай пить отказалась, запахнула сумку и убежала.
На столе остались сто двадцать рублей десятками. Панфилыч долго смотрел на них. Радости не было. Надеялся – принесут пенсию, и кончится старая жизнь, начнется спокой.
Он давно уже мечтал о спокое, приглядывался к старикам. У хороших стариков такой покой в глазах, как на осеннем озере где-нибудь, когда тишина, солнце, вода прочистится, муть осядет, водоросли на дно опустятся, особая прозрачность, красота появляется. Ну а там уж зима, заледенеет, конечно, снегами заметет. Всему свое время.
А нету спокою! От себя и на пенсию не убежишь, уж какой сделался за жизнь. Все.
Он велел Марковне убрать деньги и поплелся к себе на диван. Калерочка делала на столе бумажных человечков, а потом отрезала им поочередно руки, ноги, головы.
– Чо, отец, жить будем или в сберкассу идти с ними? – спросила Марковна, взяв деньги в руки.
– Неладно тебе? – буркнул Панфилыч. – Мешают?
– Злой-то какой, злой-то! – укоризненно закивала головой Марковна. – Смотришь, и жалко тебя, дурака. Пенсии не было – об пенсии переживал, принесли – снова переживаешь! Скажи ты мне, чо с тобой? Жена я тебе или чужой человек?
– Чему радоваться, старость это пришла.
– Бог с ней, мы молодости-то не видели, чего нам ее жалеть!
– Ну, хочешь, так гостей созови.
– От славно придумал! А то сидим раком по буеракам, людей не видим. Вставай-ка, отец, да иди приглашай, хоть на завтра, что ли. У меня ить свининка есть, килограмм шесть осталось, филея сохатиного намешаю. Но-ка, пенсионер, пошевеливайся!
Марковна легкой ногой повернулась и пошла в кухню; по дороге она спустила платок на плечи, причесала волосы и браво приколола гребень на бочок. Волосы ее, пышные и смолевые, и сейчас-то еще не поседели, с боков только тронулись – единственное, что осталось ей от былой красоты в утеху.
В субботу были гости с полудня.
По пьянке заговорил Панфилыч про три дороги: рыбалка – раз, пасека – два, охота – три. По какой из них тронуть неспешным пенсионным шагом?