Конференция проходила в здании ООН, и Михаила в этом здании потряс даже не маятник Фуко, подлавливающий вращение Земли и выставляющий его напоказ, а витраж Шагала в восточной части вестибюля, который он посвятил разбившемуся в авиакатастрофе второму генеральному секретарю ООН Дагу Хаммаршельду. Какие-то странные предметы, несущиеся в голубом вихре, складывались в портрет того, кто кружил пьяницу на Эльбрусе, странный ребенок целовал ангела, но ангел ли это и сможет ли он спасти? И за этим вопросом Шагал видит «Окно мира»?
Вечером после доклада, который прошел с большим успехом, Михаил с другими физиками отправился в знаменитый джазовый клуб в Гарлеме глотнуть экзотики и предаться самой что ни на есть идеально скроенной расслабленности. Они много выпивали, курили траву, музыка, источавшая попеременно то огонь, то нежность, растворяла в них остатки умственной прямолинейности, и уже ближе к полуночи на сцену вышел совсем молодой парень, белый, с огненно-рыжей копной волос и крупными веснушками на носу. Когда посетители увидели его, бледного, с пламенеющей шевелюрой, они не просто зааплодировали, но заревели в неистовом восторге и застучали ногами по и без того уже продавленному полу видавшего виды кафе.
— Это лучший джазовый музыкант Гарлема, — жарким шепотом сообщали завсегдатаи новобранцам, — его сакс сводит с ума не только знатоков, но и самых равнодушных к джазу зануд.
Рыжий начал играть, слушатели завибрировали в такт, выпуская наружу снопы разноцветных чувств, которые музыкант умело наматывал на извлекаемые из сакса звуки, выдергивал их, как нитки, натягивал, как струны, на невидимый и неведомый инструмент. Он то смешивал их, делал из них совершенно запретный и неприличный микст, то разъединял и играл партию соло, выплевывая собственную феерическую гамму ощущений и галлюцинаций.
Это было чистое колдовство.
— Но почему он так похож на меня? — подумал Михаил, добивая черт уже знает какой джин-тоник. Что за оптический обман?
Он подошел поближе, сел в первый ряд. Ну да, конечно, у него в девятнадцать лет были такие часы и такие же штаны, только серые. Именно так он и выглядел и взмахивал рукой — он узнал свой жест.
После выступления зал, впавший в транс, поднял его на руки, женщины обнажали перед ним груди, предлагая ему, как богу, выбрать любую из них для того, чтобы отдохнуть, уснуть прямо здесь, на этих белоснежных подушках.
Он выбрал высоченную мулатку с шелковой кожей цвета cafe-creme и ослепительной сахарной улыбкой и ушел с ней сквозь толпу, забыв горящий огнем саксофон в углу сцены, он растворился, оставив толпу ликовать, и Михаил почувствовал на щеках слезы, так давно, может быть, с самого детства, не выходившие из его глаз. Он вернулся в отель под утро, он проспал весь день, напрочь забыв о докладах и встречах с коллегами, вся эта суета вдруг представились ему глупой, никчемной, он ушел мыслями к своему двойнику, отставшему от него во времени более чем на двадцать лет.
Но что можно узнать о молодом белом музыканте, игравшем в Гарлеме джаз?
Не известно даже, откуда он взялся, снискавший славу среди черных и начищенных до блеска музыкантов, просто однажды пришел поиграть, да и какая биография может быть у такого юнца?
Через много лет Майкл Роусли обрел биографию, и Михаил знал о нем все. Но тогда он так и уехал ни с чем, будучи совершенно уверенным, что это было наваждение, рожденное его волнением, стрессом от перелета и выкуренной травой. Он вернулся в Вену разбитым, больным, с оторванными крыльями и опустошенным сердцем.
Анита показалась ему совсем дурочкой, да и пахла неприятно, пОтом. Он раздражался на нее, обвиняя, что она нарочно не следит за собой, вон ногти облуплены и волосы покрашены черт-те как.
Однажды он ударил ее, хлопнул дверью, а потом, раскаявшись, купил ей куклу в универмаге, наряженную в австрийский национальный костюм — сапожки, красную юбку, зеленый камзол. Анита совсем не знала, как принять эту куклу, что сказать в ответ.
Он не мог сесть за статьи. Наука навевала на него тоску. Ему стало совсем неинтересно копаться в этой пустой закопченной кастрюле: лакомства давно слопали, а жижа со дна горька и неаппетитна. Не сделает он открытий, не дадутся они ему, зря он трепыхался и творил по молодости невесть что. Он не стал устраиваться в обсерваторию, которую когда-то возглавлял человек с адской фамилией. Он все думал о том, что мог бы, как рыжий музыкант, играть на саксофоне, петь, рисовать, сочинять ерунду, крутить на пальце воздух, он мог бы пировать на лебяжьей груди красотки, а не тухнуть в своей каморке или лаборатории, где стираются глаза о горлышко телескопа и из Вселенной не доносится ничего, кроме скрипа уже ржавеющего человеческого сердца.
Он начал выпивать с мясником. Добродушным поляком, щедро рыгавшим от колбасок, запитых пивом. Поляк был из деревни, заботы его были самые простые, и вопросы, которыми задавался Михаил, казались ему непозволительной блажью.
— Тебе же платят? — недоумевал Кшиштоф, — ты хорошо устроился, у тебя даже есть женщина, что ты заладил: «Не хочу! Не хочу!»
Когда Михаил глядел, с какой ловкостью Кшиштоф разделывает мясо — он несколько раз заглядывал к нему в лавочку, — ему становилось не по себе: руки его словно танцевали лезгинку под мелодичный свист топора, толстые пальцы придерживали жир, кости, ребра, а ножик скользил по широтам и меридианам весело и точно, ювелирно отсекая ненужные куски. Не менее впечатляющими были и удары с размаху, выдающие искру, от этой искры на мгновение слепли глаза и казалось, что темная туша, лежащая на огромном пне, начинает пылать. Джаз, подумал Михаил, блестящая плотоядная импровизация, дарованная каждому, кто нашел свое дело. Порги и Бесс в исполнении топора и куска мяса.
Ближе к лету выдалась неделька, когда сожители его разъехались и Михаил остался совсем один — Анита с сумками, полными барахла, поехала навестить родню, а Кшиштоф отправился на ферму друга, неподалеку, посмотреть, как тот ведет хозяйство и не вступить ли ему в долю. Этим его уединением и воспользовался сатана, который давно искал случая потолковать с этим рыжегривым бунтариком о том о сем, главное — о своем деле. Когда Михаил увидел его, то ничуть не изумился, бросил короткое «заходи» и даже протянул ему стакан виски.
— Я вижу, тебе грустно, — ласково прожурчал сатана. — Ты слишком добр, может быть, в этом дело?
Он с отвращением взглянул в окно, поймав желтым глазом последние, самые короткие закатные солнечные лучи, которых летом приходится ждать дольше обычного.
— Ты пришел поиграть со мной? — попытался пошутить Михаил.
— Ну-ну, — кивнул сатана и принял позу гигантского вопросительного знака, упершись хвостом в пол, а головой в потолок.
— Но я ничего не хочу, а душу забирай и так, — продолжил в шутливом тоне Михаил.
— Душу… — повторил нараспев сатана. — За так нельзя, не положено, и душа дело десятое, хотя и товарец не лишний. Много уже и без твоей души этих наперстков. Ты лучше вот что сделай…
— Что? — насторожился Михаил.
— Докажи мое существование, ты же в шаге, в шажочке от этого. А я скажу тебе спасибо-преспасибо и чем хочешь за это попотчую. Хочешь, отдам тебе Асах? Знаешь, где она сейчас?
Михаил вздрогнул.
Сатана махнул хвостом — и Михаил увидел перрон, сестричек-монашенок с большими чемоданами, отправлявшимися в Нижнюю Баварию.
Он засмотрелся. Асах шла, погрузившись в свои мысли, ступала нетвердой походкой, словно боясь оступиться.
Сатана чуть шевельнулся — и Асах подняла глаза на Михаила.
— Она не изменилась, — тихо проговорил Михаил. — Так что ты от меня хочешь?
Видение пропало, и сатана снова принял форму вопросительного знака.
— Я хочу доказательства, большого, жирного, убедительного доказательства.
— Да кому сейчас интересен весь это бред? — Михаил как будто очнулся, заходил по комнате, закурил. — Эти старые, мутные сказочки, в которых нет ни слова о насущном, ты думаешь, кто-то заметит мои формулы, и мне зааплодируют? Никто не заметит. Людям насрать, насрать! Выпрямить кривые ноги, исправить прикус, сделать липосакцию — это да, а копаться в метафизической банке с червями…
— Не болтай ерунды. Доказательства существования Бога всем известны, а про меня молчат. Я что, сам себя затмил липосакцией?
— Лень мне, — выдохнул Михаил. — Я бы, может, играл на сцене или, может, в кино. Меня влечет совсем в другую сторону, мне роль нужна, чтобы заметили, я уже даже ходил на рекламные пробы. Но не прошел, говорят, стар. — Впрочем, — тут Михаил запнулся, — хорошо, я докажу, если ты сделаешь меня знаменитее Марлона Брандо.
— Автором открытия будет сатир?
Сатана отполз к окну, долго смотрел на занимающийся рассвет, выпустил изо рта пучок искр, отчего в воздухе сразу запахло паленой бумагой, и спиной ответил ему:
— Я не могу этого сделать — за линию судьбы отвечаю не я, а он. Я могу сделать тебя нобелевским лауреатом, я могу дать тебе институт, обсерваторию, подводную лодку, напичканную приборами, но я не могу обещать тебе, что ты станешь кем-то иным, это не в моей власти. Может быть, ты хочешь бессмертия?
— Бессмертие сейчас тоже никого не интересует, — гаркнул Михаил, запустив в него недопитой бутылкой, — разве что выживших из ума богачей.
Он разозлился.
Сам не знал почему.
Сатана осел и спешно устремился прочь.
— У тебя не будет никакой судьбы, раз ты такой несговорчивый, — успел сказать он, покидая комнату. — Скажу даже больше: тебя никогда не было, целиком сотру тебя, понял?
Михаил подумал, что ему тоже есть чем пригрозить сатане, но не стал отвечать — скучно. Он пошел на кухню, открыл форточку, закурил, выдохнув свое облако дыма и пара в совсем уже светлые небеса.
Тщеславие в старых аллегорических книгах обычно изображали в виде молодой разряженной особы или молодого человека с приятным улыбающимся лицом. На голове у тщеславного поднос с сердцем, до которого может дотянуться любой, воздав ему изрядную похвалу. Но через похвалу можно захватить не только глупое сердце, но и мысли такого человека, именно поэтому сердце у него на голове. Великие мастера Возрождения, иллюстрируя Vanitas, нередко изображали молодого человека или девушку упоенно глядящимися в зеркало. Рядом обычно находится череп или несколько черепов, чтобы напомнить любующемуся всю тщетность мирской суеты. Нередко, если герой или героиня стоит, а не сидит, у их ног можно разглядеть змея, чья роль в судьбе тщеславного человека всегда особенно велика.