Пангея — страница 98 из 119

И уже через несколько минут толпа расступилась, кто-то заорал: «Убили!», начался свист и толкотня, и из общей толпы выделилась черная группа кавказцев, которая на вытянутых руках понесла вперед по улице окровавленного юношу.

— Мы вырежем вас всех! — орали они тем, кто осмеливался произнести хоть звук, через несколько минут улица наполнилась женским воем, выбежали женщины в черных платках, упали на ледяные мостовые ниц, завопили, запричитали.

Яков дворами попытался пробраться к гостинице, вернуться назад, к заводу, за машиной было уже нереально. Но идти было трудно: дорога перекрыта, конница обозначила коридоры, и в них началась давка. Он ступил на мрамор отеля в два ночи, почти обмороженный.

В гостинице было уютно, пусто, приятно играла музыка, он попросил коньяка, который ему тут же и принесли с выправкой, на серебре да в хрустале — странно, неужели они ничего не знают — ведь в шаге от этого коньяка крики и кровь на скользких тротуарах?

— Хорошо, что вы пришли, — с милой улыбкой сказала молодуха на ресепшене лет двадцати с крашеным лицом, волнительно худая, перетянутая черными ремнями, — там какая-то манифестация, нам звонили, и мы собираемся закрывать двери.

— Вы были на улице? — спросил Яков. — Там ужас что.

— Не была, мне уходить только утром, но я не думаю, что что-то серьезное. Ужин на втором этаже, сегодня новинки — крем-суп из фуа-гра! Исключительно рекомендую!

Поднявшись в номер, Яков позвонил отцу. Тот остался в Будапеште и после своей отставки по выслуге лет получил в благодарность местечко в маленькой совместной конторке, торгующей лекарствами. Яков не любил отца, в душе винил его за мамину раннюю смерть, за счастливую жизнь в другой, новой семье, которую и новой-то уже не назовешь, все в ней было как в прежней, только с другими действующими лицами: те же скатерти, серебро, букеты к праздникам, как будто и не было Клары, не было ее слез, страха смерти — сошлась тина над ее головой, и все.

— Папа, ты что-нибудь знаешь? — спросил Яков прерывающимся голосом. — Ты знаешь, что здесь происходит?

— А что происходит? — переспросил его Федор. — Какие-то провокаторы, разгонят и забудут. У нас тут тоже лет пять было…

— Что же делать? — не выдержал Яков и задал почти детский вопрос. — Что я должен делать? Я же вижу все.

— Война войной, — весело сказал Федор, — а обед по расписанию. Ты бережешь себя, сынок?

— Это я, — сказал он Ирине, ответившей на его телефонный звонок, — я и не надеялся, что у тебя тот же номер. Ты знаешь, что происходит?

Они говорили долго, но только не о событиях, происходивших вокруг. Говорили как ни в чем не бывало, как старые друзья: друг о друге, о том, о прошедших годах, о его работе в корпорации, о ее детях и по-черному запившем муже, когда-то таком заботливом и понятливом, и главное — подававшем большие надежды. Все у нас так, подытожила она, все, что подавало большие надежды, гибнет.

Они условились встретиться завтра, и уже перед самым прощанием она сказала:

— Ты спрашиваешь, что происходит? Мои мальчики там. И самый младший, твой сын, которому двадцать.

Он хотел и никак не мог понять, что это она сказала. Что-то в голове его застучало — такое с ним иногда случалось на работе, когда обстоятельства начинали развиваться стремительно:

— Я понимаю, почему все это происходит, — забормотал он, словно на другом конце провода была его жена, старое умерло, и пустота нажирается чужими жизнями, чтобы обеспечить свою собственную. И еще — эти корпорации, это полный тупик, конец истории. Там сидят мальчики и перекладывают бумаги, говорят по телефону. Сами развитые, откормленные, спортивные, а телодвижений за день — пять шагов. Улица заводит их, а события кружат голову. Там же везде мясной соус на улицах, м-м-м, не оторвешься, и во рту от него огонь, вкус перца и куркумы…

— Куркума совсем не острая, — спокойно поправила его Ирина, — не фантазируй и не наделай лишнего.

Это тоже была реплика его жены.

Он услышал ее.

Больше они не расстанутся, это теперь совершенно ясно.

Яков наконец пришел в себя:

— А как его зовут? — закричал он.

Рахиль, одряхлевшая от болезней суставов, почти превратившаяся в мумию, в тот самый вечер разглядывала фотографии сестры, бросившейся летом с крепостных стен Петропавловки, чтобы быть похороненной вместе с погибшей в автокатастрофе дочерью. Сердце ее стучало:

«Разве мы не уйдем и так? Глупая история, нелепая — пожилая уже женщина неловко карабкается на крепостную стену глубокой ночью, чтобы очертя голову броситься вниз. Как это понимать? Чужая всегда была мне, как чужая и умерла». Ей на секунду стало жаль, что она не прожила обычной жизни, ни разу не виделась с погибшей племянницей, не ела семейных пирогов. И вот теперь она, несчастная, несчастная! Обречена так одиноко доматывать свои дни, сучить эту негодную пряжу дней, невесть что разглядывая слепыми глазами.

По старой привычке она включила телевизор, где рассказывали о прокатившейся волне забастовок и столкновениях с полицией, и вдруг почувствовала волнение — нацепила одни очки, поверх них другие, с толстыми линзами. Закапала капли, полезла изучать информацию, просидела до утра. Точно. Горит костер. Ну что же, напоследок мы погреемся у него. Пора идти за дровами.

Она закурила, едва справившись с прыгающей в руках зажигалкой, подошла к окну, открыла форточку, выдохнула дым, перемешанный с паром, в студеный январский воздух.

Но как лучше сыграть? Растравить националистов? Подбить Платона на переворот?

«Безумно, против правил, — ответила она себе на свой же вопрос, — запустить термоядерную реакцию, чтобы грохнуло до небес. Разве разумные, выверенные ходы способны изменить порядок вещей?»

Вопрос свой она адресовала щеглу в премилой красной шапочке, с пегими подпалинами на груди и яркими желтыми полосками на крыльях. Он чинно сидел на жердочке в клетке и не отрываясь смотрел на нее.

— Надо против правил? — настаивала она на своем вопросе.

Щегол кивнул.

— Так, чтобы выплеснулась наружу бешеная нутряная энергия?

Щегол утвердительно чирикнул.

— Но что же это? — она быстро, украдкой, с вороватым видом, втиснула в его незаметные миру ушки свой вопрос в надежде, что он и не заметит, что это она родила его, этот вопрос, а не он сам появился и предстал посреди комнаты в этой ночной тиши.

— А ты оторви голову самой противной крысе и брось ее жирному коту, — пропел щегол.

— Крысе? — переспросила Рахиль.

— Премерзотнейшей, — выдал трель щегол, — которую никто до этого не мог поймать.

Рахиль кивнула.

Она насыпала ему в кормушку горсточку крупных белых семечек, к которым добавила двух полуживых мух — пускай полакомится, заслужил.

Откуда она взяла их посреди январской холодной ночи?

Из синей баночки с красной крышкой — покупала в зоомагазине живых, несла в пакете домой жужжащий рой, если в мороз, то за пазухой, и специально примаривала для своего любимца, оставшегося после смерти Карлоса последним, к кому она питала теплые чувства.

Голощапов. Жирная, некогда опасная крыса. Главная награда, которой она удостоилась на закате своих дней, — отомстить ему. А что ей еще остается делать в нынешней немощи, как не сводить счеты?

Всю свою жизнь, всю свою острую, как лезвие жизнь, она мечтала о казни Голощапова. В мечтах видела, как толпа терзает его, как его зверски пытают в застенках сначала Лотовых, а потом и Константиновых казематов, как засовывают в зловонный анус раскаленные железяки, льют в глотку расплавленный свинец, кормят хлебом, замешанным на битом стекле. Она видела его корчи, слышала его звероподобный вой, разносившийся по всем закоулкам ее воображения, и улыбалась тихой и ясной улыбкой, воображая себе все детали мучительной казни.

Все знали об их взаимной ненависти и использовали ее как могли — и в интересах дела, и против него.

Но каждый из них, и он, и она, обрел зрелую колею. Голощапов в ненависти своей ко всем снискал славу человеконенавистника, а про нее говорили, что она съела свои зубы: была сильна, да время съело. Голощапов ненавидел Константина за Лота, Лота — за предательство интересов Пангеи, Платона — за то, что он сын какой-то циркачки, саму циркачку — за то, что «она, будучи просто подстилкой, вползла в историю», он ненавидел Лахманкина за то, что тот слабак и от него никогда нет толку, он ненавидел верных своих псов за то, что от них разило псиной, чиновников — за неповоротливость, палачей — за жестокость, все в нем было пропитано ненавистью, и поэтому теперь он, по словам знающих людей, не покидал серную ванну, от которой слезились глаза.

План Рахиль был готов к утру.

Идти к дочери Лота — Клавдии, предлагать ей большое содействие в свержении Константина и возведения ее во власть. Платона привести ей под присягу с обещанием преемственности. Содействие любое: деньги, террористы, толпы протестующих или поддерживающих. Эти нити еще не истерлись в ее руках, она могла потянуть, могла, при сильной протекции, дернуть и привести в движение всю ту обстановку, которую называли политической ареной. А иначе, скажет она Клавдии, — казни, у нас по-другому не бывает. Терзание на площадях. А что послужит спусковым механизмом? Казнь Голощапова и его братии. Всех, всех! Его достать из ванны, пытать огнем, выбросить на съедение собакам кровавые останки?

Вопрос только, как Клавдия относится к незаконнорожденном братцу, какие у нее импульсы в отношении этого «малыша», именно так она несколько лет назад назвала его публично, и все пересказывали друг другу эти ее слова.

Но вопрос разрешимый, считала она, ведь не может же и Клавдия дышать только ненавистью, как Голощапов?

Не откладывая в долгий ящик, она написала письмо Клавдии — они вместе учились в университете, и Клавдия, рассказывали, как-то даже сочувствовала ей в незадачливой ее влюбленности в ее отца, — и попросила назначить встречу. Просьба была мгновенно удовлетворена, в тот же день ей позвонила Агнесса Вилла, рыжая секретарша Клавдии. Рахиль знала, что скажет: «Я дам вашей партии, Клавдия, большие деньги, я организую поддержку новой власти, таким образом, ваша жизнь увенчается великим результатом. Вы знаете, как я относилась к вашему отцу». Разве не ради великого результата эта корова мычала всю жизнь и кушала одну тухлую траву?