Пани царица — страница 50 из 61

Рожинский клялся всеми святыми, что не ведает, где Димитрий, и это была чистая правда.

Московские люди обрадовались бегству вора и во главе с Филаретом явились к избе, в которой расположились комиссары короля, благодарить за то, что те своим приездом выгнали Димитрия из Тушина. Однако приверженцы самозванца кинулись следом с кулаками и оружием:

– Это вы его прогнали вместе с Рожинским! Рубить гетмана! Рубить комиссаров!

Толпа шумела день и ночь.

В это время один из королевских посланников нашел наконец время встретиться с Мариной. Он принадлежал к фамилии Стадницких, то есть приходился дальним родственником Марине, как и покойный Мартин, которого сгубила болтливость. Стадницкий говорил с Мариной холодно, держался высокомерно, ни разу не титуловал ее царским величеством, даже великой княгиней не назвал, всего лишь воеводянкою сендомирскою, и, как мог, уговаривал расстаться с честолюбивыми намерениями.

Марина собрала для этого разговора все свои силы и ответила холодно:

– Благодарю вашу милость за доброжелательство. Льщу себя надеждой, что Бог – мститель неправдам, сохранитель невинности: он не дозволит моему врагу Шуйскому пользоваться плодами измены и злодеяний своих. Ваша милость должны помнить, что, кого Бог раз осиял блеском царственного величия, тот не потеряет этого блеска никогда, как солнце не потеряет своего блеска от того, что иногда закроет его скоропреходящее облако.

На этом Марина простилась со Стадницким, как коронованная особа, заканчивающая аудиенцию, и протянула ему загодя написанное письмо для передачи Сигизмунду. Она не потратила много времени, чтобы написать его, и не проливала над ним слез, как плакала над письмами к отступившемуся от нее отцу. Это была не мольба о прощении, не признание ошибок своих – это была холодная отповедь государыни, данная человеку, который пытается покуситься на ее законные права:

«Ни с кем счастье не играло так, как со мною: из шляхетского рода возвысило оно меня на престол московский и с престола ввергнуло в жестокое заключение. После этого, как бы желая потешить меня некоторой свободою, привело меня в такое состояние, которое хуже самого рабства, и я теперь нахожусь в таком положении, в каком, по моему достоинству, не могу жить спокойно.

Если счастье лишило меня всего, то осталось при мне одно право мое на престол московский, утвержденное моею коронацией, признанием меня истинной и законной наследницей – признанием, скрепленным двойной присягою всех сословий и провинций Московского государства. Марина, царица московская».

Да, в этом звании черпала она силы: она царица не по мужу, кто бы он ни был, а по коронации, по двойной присяге!

Но тут по самолюбию и чаяниям Марины был нанесен новый удар. До Тушина дошли слухи, что в ставку Сигизмунда направилась депутация от московских людей, готовых к переходу на его сторону и принятию его в качестве короля. Среди них было много тех, кто поддерживал Димитрия, кто присягал ему: Михайло Глебович Салтыков и сын его Иван, князь Василий Мосальский-Рубец, Юрий Хворостинин, князь Федор Мещерский, дьяк Иван Грамотин и другие дворяне и дьяки, числом сорок два. После прибытия посланцев поляки решили, что завоевание Московии совершено без боя… В разговоре с посланниками король снисходительно упомянул, что Марине Мнишек, как жене бывшего на престоле первого Димитрия, он готов сохранить какую-нибудь часть Московского государства – ту, что сочтут нужным уступить ей бояре…

По получении этих известий она едва не сошла с ума. Одна, покинута, не ведает, что делать дальше…

Табор продолжал волноваться. Предводители, которые были родом познатнее, уже настроились отречься от Димитрия, тем паче что он их сам покинул. Но Димитрий был необходим тем шляхтичам, которые вышли из отечества, где потеряли собственность или не имели ее и хотели нажиться на завоеванной Московской земле. Нужен был он и тем, кто не думал о собственности, а просто хотел пожить весело и вольготно, потешить саблю свою, напоить ее вражьей кровью и показать воинскую удаль. В этом они более надеялись на самозванца, чем на своего короля. Кроме того, в войске Сигизмунда нужно было подчиняться дисциплине, а в войске тушинском царила полная свобода, тут даже Димитрия можно было порою послать по матушке – и ничего тебе за это не будет. Жаль им было своевольного, веселого житья в Тушине!

Барбара, всегда бывшая в курсе всех дел, передавала это Марине и рассказывала, что очень шумят донцы, которые никому не верят и даже выступают против своего атамана Заруцкого. Часть их хочет уйти под Смоленск, к Сигизмунду, часть думает, что не надо покидать Димитрия.

И тут грянуло его послание…

Димитрий жаловался на коварство польского короля, называл его виновником своих неудач, обвинял в измене своих московских людей и в предательстве – служивших ему польских панов, особенно Рожинского, убеждал шляхту ехать к нему на службу в Калугу и привезти его супругу-царицу. Он предлагал тотчас по 30 злотых на каждого конного, подтверждал прежние свои обещания, которые должны исполниться после завоевания Москвы; припоминал, что он прежде ничего не делал без совета со старшими в рыцарстве, так будет и впредь. Димитрий требовал казни Рожинского или хотя бы изгнания его, избрания нового гетмана. Виновных в измене московских бояр и дворян он требовал привезти к нему в Калугу на казнь.

После этого письма в таборе все совершенно стало с ног на голову. Марина поняла, что другого случая переломить ход событий в свою пользу у нее не будет. Она выскочила из дому полуодетая, не сдерживая слез. Пока бежала до соборной площади, пока металась между людьми, которые таращили глаза на ее едва прикрытую грудь и слушали, словно юродивую, со страхом, в голове беспорядочно метались мысли о том, что время ожидания закончилось. Так уже бывало в ее жизни, когда она словно бы впадала в некую спячку, надеясь, что все сбудется само собой. Так было в Самборе и Кракове, когда она, сложив руки, просто сидела и ждала, когда Димитрий положит к ее ногам корону московскую. Потом узнала про Ксению – и поняла, что пора действовать, иначе лишишься любви Димитрия, лишишься всех своих надежд. Так было в пути от Ярославля, когда вдруг поняла: надо самой решиться и признать своим мужем неведомого Димитрия или не признать. Так же произошло и теперь. Она всегда надеялась на какого-то мужчину, который должен дать ей желаемое – Московское царство, – но отныне будет надеяться только на себя!

В ней сейчас словно бы жили две Марины. Одна помнила свое царское достоинство и словно бы свысока смотрела на орущую толпу. Другая, забыв всякую стыдливость, металась по ставкам, умоляла, заклинала рыцарство, хватала за руки знакомых и незнакомых людей, обещала все, что в голову взбредет, лишь бы расположить к себе сердца. Эта Марина поняла, что ее сила сейчас – не в надменности и сдержанности, ее сила сейчас – в слабости. И слабее этой маленькой, худенькой, растрепанной, заплаканной женщины трудно было отыскать на свете!

Заламывая руки, она молила соотечественников и казаков не покидать ее:

– Неужто все унижения и муки наши были напрасны? Неужто молились мы пустоте все эти годы? Неужто признаемся сами перед собой, что чаяния наши и надежды – не более чем пыль на ветру?!

Голос Марины срывался, глаза казались огромными от непролитых слез. Она стояла на февральском ветру в одной сорочке, на которую была спешно надета юбка. Худенькие плечи прикрывал платок, а ноги были кое-как всунуты в сапожки. Тяжелая коса ее, всегда обвивавшая голову, расплелась и металась по спине.

Казаки и шляхта нынче впервые увидели свою царицу без привычной надменной брони, и многие даже не верили своим глазам: да точно ли это Марина Юрь-евна?!

– Слушайте ее больше! – закричал Рожинский, вдруг испугавшись этой маленькой женщины так, как не пугался никого и никогда. – Это какая-то девка, а не государыня! Она такая же самозванка, как ее муж!

Кое-кто насторожился. Кое-кто захохотал.

– Эй, царица! Где твоя корона? – глумливо выкрикнул какой-то московит.

– Небось под юбкой прячет! – взвизгнул другой. – А ну, задерем ей юбку, робята!

Несколько мужиков бросились к Марине. Она отпрянула, поскользнулась и упала в растоптанный снег.

– Вижу корону, вижу, вон, промеж ног! – завопил охальник и тут же подавился чем-то тяжелым, влетевшим ему прямо в разинутый рот и раздробившим зубы. Не сразу он понял, что это кулак. А вот кому принадлежит кулак, разглядеть не успел, ибо в следующее мгновение последовал новый удар – в лоб.

Мужик упал навзничь и испустил дух.

– Ну, кто еще хочет выйти со мной на кулачки? – спросил высокий человек в коротком полушубке, оборачиваясь к толпе. – Давай-ка по одному!

Он сбросил полушубок, сбросил пояс с рубахи и засучил рукава. Двое-трое каких-то разъяренных, а может, просто глупых шляхтичей ринулись было вперед, но замерли, словно налетели на невидимую стену. Попятились.

– Заруцкий! Это Заруцкий! – полетел шепот над толпой.

Стало тихо. Никто и никогда не видел казацкого атамана таким. Всегда слегка угрюмый, замкнутый и молчаливый, он не любил попусту махать кулаками и бросать кому-то вызов. В отличие от ярких, велеречивых, подвижных Рожинского и Сапеги, которые привлекали к себе внимание, словно заморские птицы, во всей богатырской фигуре и шальных зеленых глазах Заруцкого и без того было нечто подавляющее, заставляющее смотреть на него с вниманием и прислушиваться к каждому оброненному им слову.

Его улыбка была дорогим подарком. А внезапная вспышка гнева пригибала людей к земле, подобно тому как буря гнет деревья.

– Вам-то что здесь за дело, пан Заруцкий? – закричал Рожинский, который всегда ненавидел атамана, как только может поляк ненавидеть казака, человек с проблесками цивилизованности – ненавидеть дикую, неразумную силу, родовитый шляхтич – ненавидеть плебея, а один сильный мужчина – ненавидеть другого, ничуть не менее сильного. – Подите к своим боярам , а нам оставьте разбираться с нашей