Традиция французского либертинажа охватывает два столетия, XVII–XVIII вв. Эта литература с некоторым запозданием пришла в Россию на рубеже XVIII–XIX вв. и во многом сформировала мышление и язык людей пушкинской эпохи. Далеко не все тогдашние эксперименты по изобретению лексики, позволяющей говорить о сексе, закрепились в русском языке[149], поскольку собственная либертенская литература в России так и не сформировалась, если не считать “Гавриилиады”. Но вот слово член прижилось настолько, что утратило все остальные предметные значения – если не считать значения членства в какой-либо организации, которое настолько удалилось от исконного смысла “часть целого”, что может уже считаться омонимом.
Если с языком секса в России не заладилось (дефицит лексики ощущается до сих пор), то язык эмоций был “сконструирован” успешно. Современный россиянин так привык употреблять слова тронут, очарован, страсть, что не задумывается о том, как они появились в нашем языке. В допетровскую эпоху немалая доля эмоциональной сферы не отражалась в литературном языке – книжность была делом церковным, занятием по большей части духовных лиц, и о многих вещах благочестивым монахам писать не полагалось. Новгородские берестяные грамоты, написанные простыми горожанами, выдают явную нехватку средств выражения. Сохранилось как минимум два письма влюбленных. В грамоте № 752 (XII в.) женщина упрекает любовника за то, что он не пришел к ней, и даже использует вполне современное значение слова задеть, спрашивая, не “задела” ли она адресата своей назойливостью. Но вот с лексикой для описания любовного чувства – проблемы. Вот отрывок в переводе на современный русский:
[Я посылала (?)] к тебе трижды. Что за зло ты против меня имеешь, что в эту неделю ты ко мне не приходил? А я к тебе относилась как к брату! Неужели я тебя задела тем, что посылала [к тебе]? А тебе, я вижу, не любо. Если бы тебе было любо, то ты бы вырвался из-под [людских] глаз и примчался…[150]
Эмоциональный накал впечатляет, но чувства выражаются, а не описываются. Когда корреспондентка пытается описать их, она не находит ничего лучше, чем “относилась как к брату” – неуместное выражение, с нашей точки зрения, когда речь явно идет о сексуальных отношениях. И даже слово любо (читатель уже приготовился умилиться народной поэзии?) – всего лишь вольность переводчика. В оригинале не “любо”, а “годно” (годьнъ).
Другая грамота, № 377, написана мужчиной и адресована женщине. Здесь автор и вовсе изъясняется по-простому, сразу, так сказать, берет быка за рога: язъ тьбе хоцю а ты мене[151]. Тут и перевод не требуется. Настоящий язык эмоций в допетровскую эпоху известен только в приворотных заговорах. Но это язык поэтический, состоящий из устойчивых образных формул: горело б у рабы Божии имярек ретивое сердце и т. п.[152] Для обиходного выражения чувств он был непригоден, да и подозрителен – ведь употреблять этот язык и означало колдовать.
Так вот, до сих пор недооцененное последствие петровских реформ, “прорубивших окно в Европу”, – то, что личная, эмоциональная жизнь обычных людей (а не святых, занятых борьбой с бесовскими соблазнами) обретает голос, возможность выражения. И на помощь, как всегда, приходит французский язык. Слово трогать в русском языке означало лишь физическое прикосновение, но по аналогии с французским toucher приобрело значение “возбуждать сопереживание”. Английское touch в прямом и переносном значении – непосредственное заимствование из французского, поэтому, даже не зная французского, современный россиянин понимает, что значит touching в английском тексте. Исконное русское очаровать несло сугубо негативное значение – оно означало колдовство в буквальном смысле слова. Но французское enchanter к XVIII в. давно приобрело чисто психологическое значение, привычное всем нам, – “произвести неотразимо приятное впечатление”: на дворе стояла эпоха Просвещения, верить в колдовство образованному французу было уже не комильфо, законы против колдунов и ведьм отменил еще “король-солнце” Людовик XIV в 1682 г., так что колдовства официально не существовало[153]. Новое значение пригодилось в русском языке – его легко усвоили русские дворяне, с малолетства владевшие французским и непринужденно переходившие с одного языка на другой в пределах одной реплики в разговоре (все помнят салон Анны Шерер в “Войне и мире”?).
Страсть в допетровское время означала исключительно “страдание” – в книжном языке (страсти Христовы), в народном же оно подразумевало “нечто страшное”, и это значение сохраняется в просторечии до сих пор: страсти-мордасти; какие страсти рассказываешь. Значение любви, сексуального влечения оно приобрело по аналогии с французским passion. Это слово также происходит из религиозной лексики (лат. passio) и первоначально относилось к страданиям Христа и мучеников. Однако еще в Средневековье оно проникло в романскую любовную поэзию. Так, слово passioni (мн. ч.) встречается у Данте в “Новой жизни”. Этот лирический сборник сонетов, перемежающихся зарисовками и комментариями в прозе, был завершен в 1294 г. и повествует об истории любви поэта к Беатриче (русский перевод А. Эфроса почему-то заменяет “страсти” на нейтральное “чувства”). Поклонение возлюбленной носит у Данте религиозный характер, поэтому неудивительно, что он говорит о себе как о мученике. Но во французской поэзии позднего Средневековья тема возвышенного преклонения перед прекрасной дамой трансформировалась в тему “жестокой возлюбленной”, которая изводит лирического героя, отказывая в сексе, и слово passion стало означать вначале “страдания от неутоленного сексуального влечения”, а потом просто “сексуальное влечение”, “пыл”, “эмоциональность”. Поэты французского Возрождения (XVI в.) уже употребляли его в современном значении; вскоре это слово попало в английский язык – так, анонимный сборник любовной поэзии 1599 г., где впервые были опубликованы два сонета Шекспира, носит название The Passionate Pilgrim (“Страстный пилигрим”). Таким образом, когда в XVIII в. русская элита познакомилась с французским языком, психологическое значение слова passion было уже глубоко традиционным и насчитывало многовековую историю.
В качестве кальки с passion было закономерно использовано русское страсть. Поначалу новый язык эмоциональности не был общепонятен, и столкновение социолектов разных сословий порождало курьезные случаи недопонимания:
Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж? “По страсти, – отвечала старуха, – я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь”. – Таковые страсти обыкновенны.
Но постепенно, с ростом грамотности населения, через романсы и бульварную литературу, этот новый лексикон распространялся в низы и к XX в. стал всеобщим. Он проявил необычайную продуктивность: от очаровать образовались очаровательный и даже очаровашка (просторечие – тоже язык!), от трогать – трогательный, от страсть – страстный, страстность, страстишка, пристрастие, пристраститься. Теперь даже странно представить, что русский язык когда-то обходился без этих слов. А ведь они не могли бы возникнуть, если бы не кальки с французского.
Подобные истории достаточно наглядно демонстрируют, что представление, будто взаимодействие языков сводится к эпизодическому обмену новомодными названиями типа гаджет или лукбук, весьма наивно. Взаимодействие между языками происходит на протяжении многих веков и пускает корни на самых различных уровнях. И не обо всех уровнях мы пока еще рассказали.
12. Подъезжая к сией станцыи… у меня слетела шляпа
Название этой главе дала знаменитая фраза из рассказа Чехова “Жалобная книга” (1884) – в сокращенном виде, в котором ее обычно цитируют. Ради пунктуальности приведем ее полностью:
Подъезжая к сией станцыи и глядя на природу в окно, у меня слетела шляпа.
Комический эффект этого предложения состоит в том, что по нормам русского синтаксиса сказуемое и деепричастие должны относиться к одному и тому же субъекту. Стало быть, подъезжала к станции… шляпа, и она же глядела на природу в окно. Если учесть, что по-русски слово шляпа имеет также переносный смысл (“лопух, растяпа”), то получается, что герой невольно признался в обладании этими качествами.
Однако некоторые русские писатели употребляли этот оборот и не думая шутить. Чемпион по этой части – Лев Толстой:
Проснувшись на другой день, первою мыслию моею было приключение с Колпиковым…
Пройдя калитку, Пьера обдало жаром.
Поселившись теперь в деревне, его мечта и идеал были в том, чтобы воскресить ту форму жизни, которая была не при отце – отец был дурной хозяин, но при деде.
Проходя на свое место, халат ее зацепился за что-то, она старательно, не торопясь, выпростала его и села.
Накурившись, между солдатами завязался разговор.
В чем же дело? Толстой вряд ли относится к тому кругу малограмотных людей, к которому принадлежит чеховский Ярмонкин, написавший в жалобную книгу по поводу шляпы. Как-никак, граф имел в детстве собственных домашних учителей, блестяще владел иностранными языками… Вот иностранные языки-то его и подвели. Вернее, один конкретный язык – французский. Во французском языке подобные конструкции достаточно распространены. Деепричастному обороту там соответствует герундий с предлогом