#Панталоныфракжилет — страница 6 из 43

batter. Было бы, однако, крайне опрометчиво на этом основании делать вывод, что русским неизвестны блины и жидкое тесто. Напротив, большинство русских считают их своим национальным блюдом и страшно удивляются, узнав, что блины знакомы многим западноевропейским народам, а французы даже отмечают блинами Масленицу. Татьяна Толстая, впрочем, утверждает – за достоверность утверждения не ручаюсь, – что в Лондоне под названием blini подают вид бутербродов с огурцом[38]; правда это или нет, но со словами при заимствованиях и не такое случается.

Итак, разные языки членят действительность по-разному, и там, где одни довольствуются общим обозначением, другие вводят подробную классификацию. Некоторые лингвисты даже полагают, что это влияет на мышление их носителей. Это предположение называется гипотезой лингвистической относительности, или Сепира – Уорфа, в честь двух американских лингвистов первой половины XX в., Эдварда Сепира (1884–1939) и Бенджамина Уорфа (1897–1941). Подробно об истории гипотезы Сепира – Уорфа можно прочесть в книге Гая Дойчера “Сквозь зеркало языка”[39]. Широкой публике эта гипотеза известна главным образом в виде байки о том, что в “эскимосском языке” существует то ли 20, то ли 100, то ли даже 200 слов для обозначения снега[40].

Как оказалось впоследствии, Уорф не провел собственного исследования лексики эскимосских языков (которых, кстати, не один, а много). Он почерпнул сведения из старой книги антрополога Франца Боаса, где таких слов названо четыре: “снег”, “сугроб”, “метель”, “поземка”. Нетрудно увидеть, что это примерно соответствует объему европейской лексики для обозначения снега.

Хотя разоблачение этого недоразумения опубликовано еще более тридцати лет назад, байка про “сто эскимосских слов для обозначения снега” продолжает тиражироваться не только в средствах массовой информации, но и в работах профессиональных филологов. Сама же гипотеза Сепира – Уорфа, что язык предопределяет мышление и картину мира его носителей, или по крайней мере влияет на познание, все еще пользуется достаточным авторитетом. На сегодняшний день самая влиятельная сторонница этой гипотезы – австралийская лингвистка польского происхождения Анна Вежбицкая. В России она знаменита главным образом своей работой, где сравнивается использование таких слов, как “душа” и “судьба” в русском и английском языках[41]. Вежбицкая полагает, что частотность использования той или иной “ключевой” лексической единицы в языке указывает на фундаментальные характеристики той культуры, к которой принадлежат носители данного языка.

Публикация работы Вежбицкой в России выпустила из бутылки весьма сомнительного джинна. Поскольку тема русского национального характера у нас любима и популярна, а английский язык в наши дни знает (или думает, что знает) чуть ли не каждый городской житель, все охотно принялись сравнивать русский язык с английским и делать выводы о русской душе. Вежбицкая привлекала для сравнения и другие языки, например немецкий, но ее последователи этим себя утруждают нечасто. Интернет, прессу и книжные магазины накрыл вал работ о ментальных отличиях русских от англоговорящих иностранцев (я неслучайно выражаюсь так, поскольку тонкости отличия британской культуры от американской и тем более от австралийской авторов подобных работ, как правило, не интересуют). Библиография их заняла бы слишком много места – познакомиться с ними в достаточном количестве можно, набрав в “Яндексе” “русская языковая картина мира”. Верхний слой этого массива составляют вполне респектабельные и академичные по форме работы Анны А. Зализняк, А. Д. Шмелёва и уже знакомой нам И. Б. Левонтиной (языковая картина мира – основной предмет ее научных интересов, хотя отчасти затрагивается и в ее научно-популярных книгах, таких как “Русский со словарем”). Напротив, “дно” подобной методологии демонстрируют анекдотические рассуждения сатирика Михаила Задорнова, который, например, сопоставлял русское выражение ни души с английским nobody, делая вывод, что для русских главное в человеке – душа, а для “тупых американцев” – тело.

Работы Вежбицкой и особенно ее российских последователей не раз подвергались критике[42]. Указывалось, что выводы авторов зачастую продиктованы недостаточным знанием лексики изучаемого языка или ограниченностью материала, который был использован селективно. И в самом деле, интересно, что сказала бы Вежбицкая о русской культуре, если бы анализировала употребление слова душа по “Мертвым душам” Гоголя, не говоря уже о документах на куплю-продажу крепостных? Но главная претензия к этому направлению состоит в том, что оно игнорирует важную особенность природы языка. Язык – не словарь, состоящий из отдельных слов; язык существует не в словарях, а в высказываниях, и только в них слова обретают реальный смысл. Вежбицкая же со своими последователями доходят до того, что расчленяют фразеологизмы с употреблением слов душа, судьба и т. д., обращаясь с этими словами как с независимыми лексическими единицами – вопреки азам лексикологии, ведь о неразложимости фразеологизма написано в учебнике для средней школы. Да и без учебника любой ребенок старше шести лет понимает, что в выражении сесть в калошу нет никакой калоши; убеждение взрослых лингвистов в том, что в выражении жить душа в душу говорится о душе, по меньшей мере странно.

Более того, релятивисты и с грамматическими конструкциями обращаются как со словами, за которыми стоят вещи или идеи. Отсюда, например, популярность теории, согласно которой безличные конструкции типа мне приснилось или мне довелось свидетельствуют о том, что носитель русского языка воспринимает себя как пассивный объект воздействия внешних сил (а, соответственно, носитель английского языка, в котором этих конструкций якобы нет, – как активного деятеля)[43]. Эта идея появилась задолго до трудов Вежбицкой, но была подхвачена ею самой и ее сторонниками[44].

Идеологические аспекты “языковой картины мира”, по которым “вежбицкианцам” тоже предъявляют немало претензий, я позволю себе оставить за кадром. Здесь обсуждается только вопрос, насколько основная идея данной теории соответствует реальности языка.

Один из критиков Вежбицкой, Патрик Серио, отмечает:

Следствием этой основной идеи является положение, которое можно назвать оруэлловским: если в определенном языке нет слов (форм), с помощью которых можно выразить что-либо, то на данном языке нельзя ни подумать, ни даже почувствовать это[45].

Не правда ли, знакомая мысль? Именно это положение несколькими десятилетиями ранее без тени иронии высказывал М. И. Стеблин-Каменский, обсуждая возможность обозначения понятия “любовь” или “авторство” в древнеисландском. “Любовь” и “авторство” оказываются полностью тождественны “электричеству” или “суши-бару”: они заимствуются извне вместе с соответствующими словами. Слова рассматриваются в первую очередь как названия предметов, равноценные по объему значений. Хотя, надо сказать, Стеблин-Каменский не заходил так далеко, как вежбицкианцы, – в том, что грамматические конструкции языка отражают мировоззрение, он все же сомневался[46].

Если вдуматься, этот постулат заводит в логический тупик: нельзя помыслить о чем-то, пока не появилось слово для его обозначения. Но, если новое слово заимствуется потому, что нужно назвать новую вещь или идею, как тогда вообще возможны заимствования из одного языка в другой?

Мы, однако, убедились, что можно печь блины, не называя блинное тесто специальным словом. Более того, маленькие дети в наше время уверенно пользуются компьютером, не зная названий инструментов Windows, которые они видят на экране. Переводы компьютерной терминологии как раз представляют собой обширное поле для вопросов: действительно ли новые слова так необходимы для всех новых объектов? Надо ли заимствовать английские термины или переводить (у нас вполне прижились русские окно и мышь в значениях “window” и “mouse”, которых исходно у этих слов не было)? И сколько элементов, требующих называния, содержит компьютерная программа?

Да что там компьютерные технологии! Несколько лет назад моя мама купила приспособление для того, чтобы накрывать сковородку во время жарки и не давать кипящему маслу брызгать во все стороны. Выглядит оно как плоский диск из металлической сетки с довольно длинной ручкой. Никто из нас до сих пор не знает, как эта штука называется. Мама называет ее ситом, я – сачком. Что не мешает нам эффективно пользоваться ею.

Распространенной причиной, по которой прямого соответствия слова понятию может не быть, является табуирование. В известном детском анекдоте учительница, услышав от Вовочки слово жопа, возмущенно восклицает: “Вовочка! Нет такого слова!” На что Вовочка резонно замечает: “Как же так, Марь Иванна? Жопа есть, а слова нет?” Более пристойный вариант – попа – вовсе не создан путем замены одной буквы – это заимствование из испанского, от popa “корма”, возможно, через посредство немецкого, в котором слово Popo имеет то же значение, что и в русском. Этимологию же слова жопа признают неясной[47].

Итак, в русском языке для некоторых частей тела или их функций нет названий, кроме табуированных. Независимо от того, является ли исторически наша обсценная лексика исконной или заимствованной (это сложный и все еще нерешенный вопрос), мы склонны обращаться к явным заимствованиям, чтобы назвать подобные понятия более прилично. Сравнительно свежий пример такого заимствования –