Лязгают отпираемые один за другим замки, стрекочет счетчик в прихожей. Слышу дыхание Мины, возящейся с дверью. Над звонком пришпилена карточка: «Месье и мадам Люсьен Шавру»; мне больно на нее смотреть. И страшно. Я словно вижу прообраз будущей надгробной плиты. И этот ненужный клочок бумаги над онемевшим звонком — единственный знак смерти, от которого мне действительно хочется плакать.
— Кто там?
Склоненная набок голова Мины над дверной цепочкой, обеспокоенное личико в узком проеме. Она всегда задает этот вопрос с опасливым раздражением, как будто звонящий виноват, что она слепнет. Я больше не звоню шесть раз кряду: она вообразила, что воры могут прознать наш условный сигнал, и перепугалась еще сильней. Каждый год в День матери я ставлю ей еще один замок. И, как все, что я делаю, получается курам на смех: чем больше замков, тем дольше ей приходится, отпирая, изнывать от страха, потому что спросить «кто там?» через запертую дверь она неспособна.
— Доброе утро, Мина.
Она прикрывает дверь и снимает цепочку, снова открывает. Спешу ее поцеловать, чтобы она не мучилась, вглядываясь в потемки лестничной клетки. И сразу зажигаю в прихожей люстру, которая ярко светит ввернутыми мной тремя стоваттными лампочками.
— Милый, ты с ума сошел! Почему ты ходишь в пижаме?
— Мина, это спортивный костюм. Похоже на пижаму, ты права, но такие сейчас все носят, никому и в голову не взбредет, что это пижама.
— Дедушка еще спит. Выпьешь со мной кофейку?
Обняв за плечи, веду ее в кухню.
— Идиотского кофейку, — тихонько добавляет она, чтобы доставить мне удовольствие.
Эти мгновения, когда она вспоминает наши детские секреты, примиряют меня с жизнью. Деда всегда спал по тринадцать часов в сутки, а мать, когда еще жила с нами, возвращалась не раньше двух ночи и выходила из своей комнаты к полудню. Утренние часы принадлежали нам с Миной. Запретный кофе на кухне, без молока, вопреки тому, что между двумя тирадами из Ионеско провозглашала мать: «Кофе без молока делает детей идиотами»… и как же весело было нам с Миной этих идиотов изображать! Мы корчили дурацкие рожи, прыская над чашками. А потом под ручку — она сгорбившись, я привстав на цыпочки, — тихо выходили из дома, где еще спали мама и Деда: весь мир был нашим! Она провожала меня до дверей школы, поигрывая ключами, будто бы у нас была машина; иногда, чтобы меня позабавить, громко говорила при одноклассниках: «Так я возьму сегодня „Кадиллак“?» А потом бежала открывать свою секцию в «Галереях Бономат».
После обеда я отвечал уроки ей, потому что Деда репетировал с мамой. Таблица умножения перемешивалась с «Гамлетом». Хорошо было. Два малых ребенка на воспитании у сказочных стариков, которые и сами недалеко от них ушли. Деда мнил себя вторым Луи Жуве[10], Мина помогала мне скрывать школьные грехи: плохие отметки, синяки, полученные в драках. Приносила из магазина образцы духов и давала мне, чтобы задобрить учительницу. А потом мама уехала. Как бы мне хотелось вспомнить все лучшее из детства, ради моего сына…
— Мина.
Она поднимает глаза от чашки с кофе, слишком крепким, горьким, — не суть важно. Электрическую кофеварку, которую я подарил ей на прошлое Рождество, Деда сразу упрятал в коробку с наклейкой «подарки Симона».
— Мина. У меня скоро будет ребенок.
Она реагирует не сразу. Голубые глаза пусты. Качает головой раз, потом другой, пальцы смыкаются, не дотянувшись до чашки.
— Мы не доживем.
В бессильном гневе я хватаю ее за руку.
— Зачем ты так? Перестань. Вам еще жить и жить. Адриенна вас обожает. И вообще — вы нам нужны.
Упрямо мотая головой, она отгоняет радужные видения.
— Нет уж, милый. До твоей женитьбы мы дожили, и то слава богу.
Храп Деды за стеной переходит в надсадный кашель. Я, разумеется, не сказал им ни слова о моем бесплодии, о попытке самоубийства. Может, сказать сейчас, чтобы оттенить свалившееся на меня счастье? А что, если я плохо вник в инструкцию к тесту? Если кружок взял и растаял? Если Адриенна потеряет ребенка? Слова, чуть было не вырвавшиеся наружу, застревают в горле. Я молча допиваю остывший кофе.
Деда, не заметив меня, проходит в туалет и громко там кряхтит. Через некоторое время появляется вновь в кое-как застегнутой пижаме, видит меня и радостно вскрикивает «О! Симон!» а потом без всякого перехода продолжает:
— Ты слышал, конечно: он умер.
Кто именно, никак не вспомнит. Это его стиль: вместо приветствия сообщать о чьей-нибудь смерти, вот только память стала изменять.
— Да знаешь ты, знаешь! — настаивает Деда, как будто не он, а я забыл имя. — Этот, как его. Твой певец.
Джо Дассен. Джо Дассен умер?
— Кто-кто? — спрашивает Деда у Мины, та повторяет ему имя, которое я назвал, и он поворачивается ко мне, торжествуя: — Ну да!
Джо Дассен. Мой кумир. Голос, так хорошо вторивший моим любовным горестям. Деда ищет в программе, по какому каналу вчера шла передача в честь Дассена. А я и не знал.
Я целую Мину в лоб и ухожу. Пошел снег, он ложится на асфальт и тут же тает, под моими кроссовками хлюпает серая каша. Хочется снова лечь в постель, накрыться с головой, вставить в уши затычки и обо всем забыть, ничему не верить, — потому что падать с небес на землю слишком больно. Лучше уж отгородиться от жужжания дрели и попросту проспать до обеда, доказывая себе, что сегодня воскресенье.
Я забыл у стариков пакет с круассанами. Забыл дома ключи. Мне открывает Адриенна, растрепанная, бледная как полотно.
— Симон! Я беременна.
Я мычу: «а, хорошо»; из меня будто воздух выпустили. Она изумленно смотрит на меня. Рывком прижимаю ее к себе, шепча, что я счастливейший из мужчин, что люблю ее теперь вдвое сильнее, что малыш будет нашим богом, — и снова выхожу за круассанами.
Дни ожидания были настоящим чудом. Нет ничего прекрасней беременной женщины. Даже наша близость стала для меня близостью с ребенком, которого она носит в себе. Я так ясно его представляю, разговариваю с ним, прислушиваюсь. И в моих мечтах он отвечает мне: говорит, что рад прийти к нам, что готовится к этому приходу; он знает, что Адриенна будет любить его как моего родного сына, а я и вовсе не вижу разницы: я дам ему мое имя, а это будет значить, что я дал ему жизнь. И для всех мы будем обычной, полноценной семьей.
Проходят месяцы, живое существо, растущее в нашем доме, не оставляет места ни для чего другого. Мне сказали, что это мальчик: я уже купил полное приданое. А еще я надвое разделил гостиную перегородкой и вью для него гнездышко. Я все распланировал, вечера напролет работая с картонным макетом. Здесь встанет кроватка, здесь манеж, здесь пеленальный столик, а вот здесь комод с прибором для подогрева бутылочек… Я выбрал небесно-голубые обои с облаками-птицами: пусть малышу снятся хорошие сны. Установил систему видеонаблюдения, чтобы можно было, не разбудив, посмотреть, как он спит. Сидя в гостиной, нажимаешь на пульте кнопку с цифрой восемь, и пожалуйста — на экране появляется кроватка, вид сверху. Я прижимаю к себе Адриенну, мы поудобнее устраиваемся на диване и, держась за руки, тестируем нашу систему.
Она часто плачет из-за пустяков. Я объяснил ей, что все дело в гормональной перестройке, но это сущая ерунда, такие вещи никак не могут омрачить ее счастья. При малейшей тошноте, при любом недомогании я тотчас ищу ответ в книгах о беременности — я десятка три уже проштудировал, снабдил пометами, переложил закладками важные места. Я научил ее дышать по методике Ламаза, а чтобы легче было поймать ритм, ставлю диск «Роллинг Стоунз». Она не отказывается. Только немного раздражается, потому что я то и дело прижимаюсь ухом к ее животу и слушаю, как бьется сердце моего сына. Я делаю вид, что не замечаю. Фрустрация «эго» на пятом месяце, сороковая страница.
Как-то она сказала даже, что чувствует себя лишней. Я посмеялся. Действительно, если кто здесь и лишний — по отношению к донору-производителю, первородящей матери и эмбриону, — так это как раз я. Я ей так и сказал, и она попросила прощения. Хотя я сказал правду. Впрочем, ни в одной книге я не встречал примеров столь странного трансфера: будущая мать влюбляется в анонимного донора. Надо сказать, искусственное оплодотворение пока что послужило темой только для одной брошюрки из популярной серии «Что я знаю?», и автор не слишком сведущ в предмете.
И все же порой, когда мы играем в рами[11], я чувствую, как между нами незримо встает «другой». Я знаю, что Адриенна пытается представить себе, какой он. Ничего удивительного: тот факт, что в ней разрастается частица незнакомого человека, не может ее не смущать, хотя она и пошла на это по доброй воле, — может быть, даже именно поэтому. Иногда я читаю в ее глазах какую-то виноватую нежность, словно она мне изменила. Я не нахожу слов, чтобы все ей объяснить, расставить по своим местам. Об этом доноре мы не знаем ровно ничего, кроме того, что он здоров и совместим с нею. Поставщик продукции, не больше. Нет оснований воображать его прекрасным принцем. Сам я представляю себе скорее скромного почтового служащего, отца пятерых или шестерых детей, чья жена не может больше забеременеть, вот он и дарит свое семя незнакомцу, которому не повезло. Не будь я бесплоден, тоже стал бы донором. Мне кажется, он похож на меня.
5
Я выхожу на террасу и вижу раскинувшийся внизу город, привычный к подземным толчкам; он уже приходит в чувство, между тем как у меня за спиной трещат фотовспышки и проплывают на подносах пирожные. На расстоянии в десять тысяч километров беременность Адриенны Шавру окрыляет меня. Я редко бываю таким непринужденным, раскованным, приветливым. Вершители судеб компании «Эпл» — команда вечно замотанных юнцов, роботов с необсохшим на губах молоком — не устают дивиться этой перемене. Они приписывают ее стремительному прорыву «яблока» на французский рынок, к которому я в немалой степени приложил руку, закопав конкурентов. А в Бург-ан-Вале в это самое время, если мои расчеты верны, Адриенна уже на шестом месяце. Порой мне хочется наблюдать, прячась в тени, счастливую гордость Симона Чудом спасенного. Но нельзя одновременно быть везде.