Папа, мама, я и Сталин — страница 108 из 131

Время», будь она проклята!.. Единственное развлечение в моей жизни!.. Такое большое советское счастье!

Я. Я тебя сто раз приглашал в театр — ты не ходишь. У меня премьера в БДТ — «История лошади» — все с ума сходят.

Мама. Я слышала.

Я. Это надо видеть. Давай поедем вместе в Ленинград, я куплю билет…

Мама. А я что, сама не в силах купить себе билет? (Это она в своем репертуаре.)

Я. Ты пенсионерка. И мне, в конце концов, хочется сделать тебе приятное.

Мама. Это ты правильно сказал — в конце концов.

Я. Не придирайся к словам. Так поедем?

Мама. Осенью. Или зимой. Сейчас будет лето, и я буду копать на даче.

Я. Копать! (В зал.) Дачный участок в Купавне в поселке Госстроя, где мама проработала старшим инженером, — 8 соток, домик, собранный из дощечек от обувных ящиков (целый грузовик я пригнал в подарок от папы моей жены), огород из четырех грядок и трех плодоносящих яблонь — вот тот итоговый предел совслужащего, к которому он шел всю свою жизнь. Бедная моя мама!

Мама. Ничуть не бедная. Знаешь, какой у меня крыжовник. С одного куста — целый таз.

Я. Ну, это уже почти Чехов.

Мама. Приедешь — я тебе насыплю.

Я. Приеду. Вскопаю.

Мама. Переночую и уеду на месяц опять. Да?

Я. Мама, ты же знаешь, у меня дела.

Мама. У меня тоже. Вот, выбрали председателем дачного кооператива.

Я. На кой тебе?.. У тебя же сердце больное.

Мама. Дорога вся в колдобинах. Хочу асфальт положить, деньги собираю — никак собрать не могу. Колодец тоже надо вырыть — без воды питьевой наши участки. Бегонии — три куста — у забора посадила. Они красивые, когда цветут.

Я. Поздравляю.

Мама. Надо же хоть чем-то себя занять. Думаю вот в Анапу на экскурсию съездить. На автобусе.

Я. Может, тебе денег дать?

Мама. На что мне деньги?

Я. На экскурсию по родным местам.

Мама. Сама справлюсь. Накоплю.

Я (неуверенно). Так что… тебе, выходит, ничего не нужно?

Мама. Мне — нет. Я кактус.

Все вроде как-то ничего у нее было. Только грустно почему-то. И вроде не старушка еще. И общественной работой занимается. Асфальт, колодец… крыжовник, грядки… Бегонии у забора… Анапа в перспективе… Какая чертовски наполненная жизнь, однако!

27 августа мама неожиданно умерла.

Она схватилась за сердце, стоя с лопатой на грядке, «скорая» приехала через два часа, отвезла ее в одноэтажную больничку на станцию Электроугли, и там мамы не стало.


Белая стена вдруг начала осыпаться.

Экран рухнул на пол.


Я (кричу). Мама!.. Стихи мне на прощание прочти!., какие-нибудь.

Мама(застыв в луче света).

Когда бегонии цветут,

Быть постарайся тут как тут,

Чтоб избежать агонии,

Когда цветут бегонии.

Я поморщился, ибо стихи мне, честно говоря, не понравились. Но на всякий случай я задал вопрос, неприличный для человека с филологическим образованием.

Я. Это Ахматова?

Мама. Нет. Это я сама написала.

Сама!.. У меня отлегло, но при этом я восхитился: в конце жизни мама моя стала писать стихи!..

Ну точно как я. Значит, это у меня — мамино.

Похоронили маму на Хованском кладбище.

Папа лежит на Востряково.

Даже по смерти своей они, гак любившие друг друга всю жизнь, оказались разлучены.

Теперь — самый последний разговор.

Место действия — нигде.

Время действия — после смерти.


Я. Папа!

Отец. Я здесь.

Я. Мама!

Мама. Меня нет.

Отец. Видишь, она не хочет со мной разговаривать.

Я. Мама, это так?

Мама. О чем мне с ним говорить?

Я. Если вам не о чем между собой, спросите меня о чем-нибудь. Например, что я делал все эти годы, кем был и кем стал, и чего мне все это стоило. Конечно, у вас была своя жизнь… трагическая и чудовищная… но все-таки в ней был… если и был смысл, то прежде всего в том, что вы родили меня, и моя жизнь — это уже моя, другая, жизнь со своими потерями и победами, крушениями и возвышениями. Иногда мне кажется, что вы смотрите на меня и знаете обо мне всё. Но это мистика, чепуха — вы ничего не знаете, ни-че-го.

Отец. Мне нечего на это возразить.

Мама. И все-таки мы живем в тебе, продолжаем жить в тебе.

Я. Хотя бы сейчас соединитесь. Это моя самая большая мечта.

Отец. Мы сошлись в тебе.

Мама. Согласна с Семой, но… пусть он не думает, что я его простила.

Отец. Сейчас это уже не имеет большого значения.

Мама. Бессовестный!.. Ты так ничего и не понял в наших отношениях!

Отец. Это ты не поняла. И сейчас не понимаешь!

Мама. Что же я не понимаю?.. Что ты сделал меня одинокой?.. Что ты обманул меня, растоптав наши чувства, нашу любовь, наконец?.. Что ты обрек свою семью на разрыв, испортив всё — жизнь свою, мою и жизнь Марика, оставив его без отца?..

Отец. Зачем ты обвиняешь меня в том, что я не делал. Всё, что произошло, — не моя вина, а ты оказалась глухая к моей беде… к нашему общему несчастью…

Мама. Я глухая?.. Вот благодарность за то, что я вырастила тебе сына — ты и представить не можешь, чего мне это стоило!

Отец. Зато ты хорошо представляешь, что мне пришлось пережить.

Мама. Будь проклята эта жизнь!.. Будь проклято всё, что нам выпало в этой жизни. И ты тоже будь проклят…

Я. Ох, мама! Мама, остынь!.. То есть, прости, я не в том смысле!

Отец. Лика, но я же люблю тебя!

Мама. Даже здесь, на том свете, я слышу этот твой голос!.. Но я не верю тебе!.. Не верю! Вот оно, главное. Разбито всё. Искорежено и сожжено.

Отец. Я хочу застрелиться! Даже сейчас я…

Мама. Мне от этого будет не легче. Я умерла еще там, в той жизни, которая называется нежизнью и которая никак не может кончиться даже здесь, на том свете.

Отец. Сын попросил нас об этой встрече. Я не мог не явиться.

Мама. Меня нет. Но складывается впечатление, что меня никогда и не было. И вообще нас не было никого.

Я. Было.

Отец. И прошло.

Я. Помнится.

Мама. И забыто.

Часть втораяЧай со страхом

Как я был греком…

Много раз я делал попытки написать автобиографию. Но всегда чего-то не хватало, чтобы поставить точку. Бывало, пишешь-пишешь, а на следующий день всё устаревает. Появляется что-то новое — надо опять его отражать… Какая-то жуткая канитель.

В конце концов я решил, что жизнь нескончаема. Моя во всяком случае. И потому, что бы я ни написал, это будут отрывки из обрывков.

Например, какое-то время своей советской жизни я был греком. По паспорту. А паспорт — серьезный документ, которому нельзя не верить. Известен, к примеру, случай, когда паспортистка в милиции ошиблась и в графе «национальность» написала слово «еврей» через два «р». То есть получилось, что все евреи как евреи, а этот несчастный всю оставшуюся жизнь был «евррррей». Потому что эти его два «р» слышались как четыре минимум. Представляете, какое счастье он испытывал, особенно в сталинские времена.

В те же годы, рассказывают, другая паспортистка в той же графе опрометчиво написала «иудей», поскольку еврейский человек, к которому она обратилась с вопросом «что писать», с юморком, достойным лучшего применения, сказал в милицейскую форточку:

— Я иудей.

Она так и записала. По слуху. Тогда этот еврейский человек, поняв в ужасе, какую злостную ошибку он совершил, стал требовать немедленного исправления.

Паспортистка испугалась не меньше и что-то подтерла во второй букве, что-то приписала, и получилось в результате слово «индей».

К ее удивлению, еврейский человек стал прыгать от счастья и, схватив свой отныне редкий паспорт, бросился бежать из советской милиции с криком (про себя): «Прощай, проклятое прошлое!.. Здравствуй, новая жизнь!»

И вот теперь мой, не менее жуткий, случай.

Дело в том, что моя мама — гречанка. Наполовину. Она родилась в г. Анапе, где есть красивые «Греческие ворота», через которые каждый, кто проходит, становится немножечко греком.

Вот и я в своей жизни что-то подобное испытал — стал, можно сказать, временным греком.

Я не виноват, так само получилось.

Ну, грек так грек. Хоть и временный, а все же лучше, чем еврей, даже с одним «р».

А причина в чем?.. В том, что родился я в 1937 году. 3 апреля.

Прибавьте 16. Получается — что?.. 1953!..

Итак, 4 апреля 1953 года я должен был идти в советскую милицию, чтобы получить то, что потом мог доставать из широких штанин, ибо узкие брюки были запрещены («какой ты русский в брючках узких?» — помнится, спрашивал впоследствии поэт поэта).

Я, между прочим, тогда учился в школе, в девятом классе. Месяц назад умер товарищ Сталин, на столе которого, по слухам, уже лежал план депортации всех московских евреев на свою внеисторическую родину Биробиджан… И главная доносчица по делу врачей Лидия Тимашук еще ходила с продырявленным лацканом для ордена Ленина — оставалось еще несколько недель до того момента, как эту награду родины за антисемитизм какая-то уже другая родина у нее отберет.

Но самое главное, при всем при этом мой отец в это время сидел. Собственно, он сидел уже давно, с декабря 1937 года, и в тот момент никто в мире не мог предположить, что скоро расстреляют Берию, поскольку до сих пор больше расстреливал он.

К тому же жил я с мамой и бабушкой в коммунальной квартире, в полуподвале, где по полной программе происходила полужизнь.

Это было время, когда единственным человеком, который говорил с народом без бумажки, был Вадим Синявский.