Впрочем, я всегда был убежден, что сотворить свою судьбу должен я сам. Для этого я приказал себе раз и навсегда: делай только то, что ты хочешь. А что не хочешь, тоже можешь делать, но нехотя. А лучше не делать вовсе. В этом случае ты, конечно, чаще будешь безработным. Зато будешь испытывать счастье свободы от подневольного труда.
Честное слово, мне это удавалось всегда. И особенно приятно было вообще ничего не делать — в этом случае свобода вырастала до таких космических размеров, что освоить этот космос не стоило никаких усилий.
И все-таки важно было устроиться на работу, при всем нежелании работать в каком-нибудь штате.
Я пошел работать на радио.
О-о-о, я и знать не знал, что это такое.
Кажется, Ильф написал в записной книжке о том, что человечество пять тысяч лет мечтало об изобретении радио — и вот радио есть, а счастья всё нет.
Во время учебы в Университете я грешил некоторыми халтурами в редакции сатиры и юмора Всесоюзного радио — и вот, пожалуйста, иди со своим дипломом, работай редактором.
Легко сказать, иди. Еще надо, чтоб тебя взяли. Оказывается, редакция сатиры и юмора принадлежала Главной редакции пропаганды — только у нас, в советской державе, могло быть такое сочетание.
Надо сказать, мне это сразу не понравилось. Хотелось бы, чтобы сатира и пропаганда были вещи несовместные. Но мало ли чего хотелось?!
И вот я вхожу в огромный кабинет председателя Госте — лерадио товарища Кафтанова.
Он сейчас будет со мной знакомиться, и, если я ему понравлюсь, меня возьмут в святая святых — туда, откуда громогласил Левитан и раздавались куранты с последующим гимном на всю страну. Пропаганда — это вам не хрен собачий. Это высший уровень лояльности, секретности, партийности и работоспособности.
По всем четырем пунктам я не прохожу.
Остается пятый пункт.
И из-за него сейчас будет весь сыр-бор.
Кабинет длинный, как дорога в никуда.
Но мы с Валентином Ивановичем Козловым — главным редактором сатиры и юмора Главной редакции пропаганды Всесоюзного радио — эту длину преодолели.
Садимся в кресла, очень-преочень низкие, так что наши носы едва достигают кромки стола.
А за столом — гигант, туша, равная весу трех человек, сидит в кресле, широченном до неприличия — будто два стула вместе сбиты, и эта живая гора — главный начальник всех звуков, которые слышатся круглые сутки на всей территории Советского Союза и за его пределами.
Э, да эта гора вовсе не живая. Эта гора… спит.
Ну да, точно спит, глаза закрыты, нос сопит. А мы где-то под ним, внизу, оттуда на него смотрим.
Стол — пуст. Абсолютно. Ни одной бумажки. Только письменный прибор перед моим носом, и в его бронзовом стакане — букет необычайно остро заточенных карандашей…
Если вдруг безумец схватит один из них и ткнет кому-нибудь в горло, смерть жертвы будет неизбежна.
Но кому, зачем и для чего тыкать?!
Этими карандашами спящий сейчас Кафтанов, наверное, вершит судьбы передач — кому в эфир, кому на полку, в архив…
Валентин Иванович начинает беседу.
Представляет меня. Дескать, знает с хорошей стороны. Способный, мол, молодой журналист с ярко выраженной наклонностью к юмору, имеет с десяток радийных публикаций, диплом — «пятерка», причем диплом «творческий», а это значит, что я — человек пишущий, к тому же политически грамотен, морально устойчив…
В общем, вся эта мура.
К моему удивлению, Кафтанов на протяжении всей речи Козлова продолжает спать, даже глаза не приоткрыл.
Пауза. Козлов закончил. Кафтанов молчит.
Наконец, этот монстр зашевелился и — раз! — сунул руки куда-то себе под стол и вынул оттуда папочку с тесемочками. Развязал. Уткнулся в анкету мою секунд на тридцать и вдруг, открыв долгожданный прищур, спрашивает:
— А почему Вы грек?
— У меня мама — гречанка, — говорю я, желая, как уже объяснял, одного — понравиться.
Возникает еще одна пауза, еще секунд на двадцать.
Козлов успевает что-то такое сказать про передачу «Веселый спутник», что ей не хватает редактора, ведь передача-то теперь еженедельная…
— А папа у вас кто? — неожиданно спрашивает Кафтанов.
— А папа — инженер, — говорю я и тотчас понимаю, что сморозил что-то страшное.
Ибо вижу, как Валентин Иванович Козлов вдавился в кресло с еле сдерживаемым хохотом.
И тут происходит нечто потрясающее.
Кафтанов просыпается — вмиг! — поднимается во весь свой преогромный рост, — я вижу, как лоб его покрылся испариной, а лицо сделалось красным то ли от стыда, то ли кровь ни с того ни с сего ему в голову ударила, — но он мне протягивает через весь стол свою лапу и говорит фразу, ради которой мы, собственно, и пришли:
— У меня нет возражений!
Все это происходило в 1960 году.
Что было потом?
Были шестидесятые, вот что было.
Между прочим, на радио я проработал целый год, подтверждая правоту Ильфа, — без счастья, и все же не жалею об этом опыте, столь же важном, сколь ненужном.
В журнале «Юность», куда я перешел на должность редактора отдела «Пылесос», моей анкетой не интересовались. Благо, брал меня на работу сам Валентин Катаев. Ему хотелось оживить отдел сатиры и юмора после Леонида Ленча, считавшегося назначенным в этом жанре на место свергнутого Михаила Зощенко. Назначение провалилось — Ленча никто не читал, никто не уважал. Все смеялись над тем, что в его рассказах никогда не было ничего смешного. Благодаря этому его считали классиком советской сатиры и юмора.
Однако подлинными классиками этого жанра стали Горин, Арканов, Жванецкий, Иванов, Шендерович…
Я горжусь тем, что первых двух я напечатал в «Юности» впервые — и впервые на этих страницах Офштейн стал Гориным, а Штейнбок Аркановым.
Это к вопросу, «почему я грек».
Кстати, историю с Кафтановым описал Владимир Войнович в одном своем романе. Благодаря этому свидетельству, Жириновский со своим «папой-юристом» становится плагиатором, ибо украденная им у меня шутка несомненно украдена у меня.
К тому же еще мой одноклассник Рафа Готов однажды удачно пошутил, сказав в компании, что «Розовский совершил путь из евреев в греки».
А я добавил:
— Волоком.
В дальнейшем мои злоключения из-за паспортной записи продолжались.
Взять хотя бы мою историю поступления на Высшие сценарные курсы Госкино СССР — в 1963 году.
Поступить туда было не просто. Мне — особенно. Именно из-за пятого пункта.
Дело в том, что набор на эти курсы был конкурсный, однако имелась и строгая разнарядка: от каждой советской республики по одному студенту. Исключение для Украины — двое, и для Грузии — столько же. К ним приравнивались Москва и Ленинград, одновременно представлявшие РСФСР.
Это делало мои шансы нулевыми. Ну как я со своим грекоеврейством мог рассчитывать, что меня возьмут «от Российской Федерации»?
Взяли.
Моему ликованию не было предела. Я сам не верил, что такое может быть!..
Наверное, сработала рекомендация, полученная мною и моим другом Юрием Клепиковым от Михаила Калатозова и Сергея Урусевского. Эти великие люди бывали на спектаклях «Нашего дома» и даже приглашали нас к сотрудничеству, делая фильм «А, Б, В, Г, Д…» по сценарию Виктора Розова. Фильм, по-моему, так и не вышел, но хорошие, теплые отношения остались. Была еще и поддержка со стороны Юрия Нагибина, написавшего маленькое предисловие к нашему с Юрой сценарию, опубликованному в журнале «Искусство кино».
Я тогда не понимал, что в слове «кинотеатр» мне больше по душе будет вторая его часть. Мне хотелось писать сценарии, а чтобы их ставили, надо было попасть в этот закрытый со всех сторон мир — мир советского кинематографа.
И вот — такая удача!
Когда я увидел себя в списке принятых, мое сердце подпрыгнуло, а голова закружилась от нахлынувшего счастья. Как раз в этот момент ко мне подошла женщина из приемной комиссии и спросила:
— Вы Марк Розовский?
— Да, а что?
— Вам надо поговорить с Михаил Борисычем. Что-то екнуло у меня внутри, но я не подал вида. Вообще-то каждому еврею в момент удачи нельзя расслабляться — никогда не следует верить до конца, что уже «всё в порядке» и ты — король. Всегда надо оставлять для себя некоторую возможность полнейшего поражения, ибо мы должны быть приучены к тому, что удар судьбы может быть получен в любой, самый неподходящий миг, и мы обязаны быть в вечной боеготовности принять то, что нам суждено, и попытаться в следующую секунду как-то извернуться, спастись, выжить, а еще лучше — сделать свалившиеся на тебя неприятности основанием для борьбы с ними и победы над ними. Такова уж наша природа: «Будь готов к худшему!» — «Всегда готов!»
И только в этом случае тебя ждет что-то хорошее. В конце концов. Ну, пусть не сейчас, а в будущем. Вот на чем зиждется наш искрометный еврейский оптимизм — на готовности в любой момент испытать что-то неожиданное, что-то даже очень гадкое, мерзкое, иногда даже опасное для жизни… А мы все равно неубиваемы. А мы все равно сохраним достоинство. Что бы ни случилось, что бы ни произошло.
Вот почему я вошел в кабинет Михаила Борисовича Маклярского — директора Высших сценарных курсов — с понурой головой, дрожащим от волнения сердцем, но чрезвычайно бодрым видом.
Поздоровался. Молчу.
Михаил Борисович уставился на меня. Понимаю, что изучает.
— Поздравляю Вас, — говорит.
— Спасибо.
— Будете учиться в мастерской Коварского и Исаева.
— Большое спасибо.
Но чувствую, не ради поздравлений он меня вызвал, не ради моих благодарностей.
Сейчас, вот сейчас что-то скажет…
И точно, говорит:
— А Вы вообще знаете, кто я?
Вообще-то я, конечно, знал, кто такой Маклярский, и потому на всякий случай удивленно поднял брови: мол, не понимаю, о чем это он. Но Михаил Борисович опытный волк, его на мякине не проведешь.
— Вы вообще-то что-нибудь слышали про меня?
Да слышал я, слышал…
Что?
А то, что Михаил Борисыч не только автор сценария «Подвиг разведчика», но и сам разведчик, правда, бывший. Это значит, другим словом, кагэбэшник. И, естественно, не бывший, а настоящий. Потому что бывших кагэбэшников не бывает.