Папа, мама, я и Сталин — страница 2 из 131

Только теперь «вредителями» могли становиться не только технари-инженеры, но и все, кто угодно, — врачи-вредители, учителя-вредители, кибернетики-вредители, вейсманисты-морганисты, историки, поэты, прозаики, композиторы, да и сами энкавэдэшники, как выяснилось… дальше больше: вредители — народы.

А троцкисты… Их, по их же бесовскому концепту, надо было уничтожить, чтобы не мешали строить социализм в одной, отдельно взятой, как говорили тогдашние остряки, за жопу стране.

Прекрасно сказал о Троцком Корней Иванович Чуковский, склонный к ненависти к Тараканищу и любви к Мойдодыру и Айболиту — в 33-м году он записал в дневнике: «Троцкисты для меня всегда были ненавистны не как политические деятели, а раньше всего как характеры. Я ненавижу их фразерство, их позерство, их жестикуляцию, их патетику. Самый их вождь был для меня всегда эстетически невыносим: шевелюра, узкая бородка, дешевый провинциальный демонизм. Смесь Мефистофеля и присяжного поверенного».

Последние слова вполне можно было адресовать и Ильичу, в простонародье — «Кузьмичу», но это отчество стало прозвищем много позже.

Так вот, демон Троцкий, почти добровольно уступивший власть Сталину после смерти Ленина, сидя за границей, куда Сталин его выслал (и тотчас пожалел, что оставил в живых), кусал локти.

Еще в 26-м году Троцкий публично, на заседании Политбюро называет Сталина «могильщиком революции» — вождь побледнел, вскочил, хлопнул дверью… Обиделся, в общем.

А через 10 лет, в 36-м году, Троцкий пишет статью с гем же смыслом «Преданная революция» — и этим дает повод Сталину разозлиться на врага окончательно и выстрелить из стартового пистолета: Большой террор начался.

— Кем преданная?.. Мной преданная? — видимо, поморщился вождь, держа в руках эмигрантский текст.

— Нет, Троцкий, предатель ты… и вся твоя банда, имеющая целью свержение советской власти, убийство руководителей партии и правительства, разрушение Красной армии и т. д., и т. п. Теперь за Троцкого ответят троцкисты. Они — враги № 1.

Три самых известных суда над «врагами народа» — в августе 36-го, в январе 37-го и марте 38-го — совпадают с моим, Марка Розовского, почти тютелька в тютельку приходом на этот свет. Каменев, Зиновьев, Бухарин, Рыков, Пятаков, Радек, Крестинский и другие соратники Ленина признаются в Колонном зале на публичных процессах в своих антисталинских действиях и расстреляны (а я лежу в этот момент в люльке и пачкаю пеленки на Камчатке).

Сразу вослед известным именам репрессиям подвергаются около 11 миллионов людей, из них 3 миллиона казнены (подсчет Роберта Конквеста).

Мой отец — крупица в этой окровавленной массовке.

Как ее вывести на сцену — всю, без единого пропущенного имени, как заглянуть каждому в лицо и спросить: что вы думаете о попытках нынешней реабилитации Сталина?

А ведь сегодня и Ежова пытаются обелить, и Берию. Но как однажды (на вечере памяти Платонова в ЦДЛ) сказал Юрий Карякин: «Черного кобеля не отмоешь добела», — дьяволы останутся дьяволами.

«Многочисленные акты нарушения социалистической законности» приоткрылись миру 25 февраля 1956 года, но те три года, когда я плавал в околоплодной жидкости во чреве матери моей, а потом мочил пеленки и питался манной кашкой, — были в параллель самыми жестокими, самыми вопиющими в мировой истории.

И величие вождя по первобытному закону сразу подскочило к небесам.

Масштаб репрессий словно подогревал культ личности.

Впрочем, личность вождя в эту пору перестала нести остатки человеческого облика — вождь превращается в этакого тотема, который в глубокой древности являлся в мифологическом сознании образным ЗАМЕНИТЕЛЕМ настоящего царя. У славян, как известно из истории фольклора, это был медведь, вокруг которого племя начинало плясать и прыгать.

Точно то же самое началось вокруг Сталина. Обрядовые игры в атмосфере, пронизанной запахом смерти, должны были идти с неистовым, поистине диким весельем.

Улыбки 37-го года — ослепительные, жизнерадостные и, главное, жизнеутверждающие, — есть копии тотемистического обряда, когда первобытный коллектив проявлял несусветную рьяность в танцах и пении дифирамбов и од сакральному избраннику. Расстрелы и суды шли под аккомпанемент бодрящей музыки в праздничных оркестровках.

Вся эта театральщина — ритмичная шагистика под развевающимися флагами на парадах физкультурников, осыпание листовками героев-полярников, лошадиные ржания на кинокомедиях, всеобщая подтянутость и абсолютное доверие идиотским лозунгам — не что иное, как знаковая дребедень всепобеждающего социализма, — имеет истоком логику первобытного сознания, чувствующего наступление апокалипсиса и пытающегося в порядке самозащиты любой иеной профанировать реальность с ее пытками и трупами.

Убиение себе подобных возникает из патологии неслыханной веры в вождя племени, — теперь у нас начнется благоденствие и настоящее счастье! Вождь — само существование вождя В ОДНО ВРЕМЯ с нами — гарантия получения нами регулярной пищи и места для житухи в пещере. Убийца получает ранг божества, и темная масса успокаивается после кровавого шока, — его застит вера в «теперь-то уж заживем по-хорошему». Карнавал продолжается.

Однако историческая сцена, знавшая множество трагедий и драм, намекает нам, что фольклорный мотив «увенчания» вождя, чьи руки по локоть в крови, имеет в любой обрядовой игре и вторую обязательную часть, называемую «развенчанием».

Сталин очень хорошо это понимал. Он делал всё, чтобы не оставлять следов. Все его преступления он замазывал «необходимостью», «целесообразностью» и даже «вынужденной жестокостью». Вождю хотелось остаться в истории чистеньким и с ангельскими крылышками. Его рябое лицо на всех фото старательно загримировано. Он одевался в простые одежды и улыбался всегда доброжелательно. Нет ни одного взгляда, которым бы этот актер выдал, что играет самого страшного злодея в мировой истории. Медведь в виде симпатичного зайчика.

Эта саморежиссура сталинщины удивляет и восторгает. По этой части наш артист превзошел даже Гитлера с его «триумфом воли» и факельными шествиями немецких роботов.

Постановки Сталина были куда изощреннее — в них, как в чеховских пьесах, говорилось одно, а действия и поступки имели совсем другой смысл. Вранье усилиями сторонников вождя превращалось в акт художественного изъявления, и здесь особую роль играл пафос, возвышенная риторика срасталась с бытом, и тот, кто не участвовал в «венчании», крича с патетическими интонациями, объявлялся английским или японским, неважно, шпионом или вредителем.

Народ имел дело не лично с диктатором («кремлевским затворником»), а с образом диктатора, имевшим всепроникающее качество. Поэтому так трогательны всякие обращения к вождю как к «отцу народов» — метафора тут ощутима, но в психологии масс это представление совершенно стиралось и метафорическое значение куда-то исчезало. Вылизывание сапога вождя принимало весьма реальную форму — именно так в кураже любви первобытные люди целовали следы своего начальника.

Пародийного характера «венчания» никто не замечал. Ну разве что Булгаков видел всё, да и Платонов чувствовал реальность…

Но их переплюнул Мандельштам великим, равным самоубийству стишком («Послушай стишок, — говорил сам автор Эренбургу, — как он? Ничего?»), написанным еще в 34-м году про «тараканьи усища» и «тонкошеих вождей».

«Вы сами себя берете за руку и ведете на казнь…» — эти предупреждающие слова Маркиша в адрес Осипа Эмильевича вспоминала потом Надежда Яковлевна.

Да ведь эти слова можно было послать, по крайней мере, уже одиннадцати миллионам.

Что делал Мандельштам?.. Он скоморошествовал перед вождем. Он юродствовал — в полном соответствии с обрядовой игрой, где волхвы, зная, предчувствуя, что им «на вешалке висеть», подвергали вождя племени традиционному для этого жанра осмеянию.

«Что ни казнь у него, то малина!» — а теперь повы-ясняйте, дорогой Иосиф Виссарионович, у самого Бориса Леонидовича — «мастер» этот автор или «не мастер»?..

Вдумаемся, Сталин пообещал Пастернаку, что с Мандельштамом «будет все в порядке». Это значило, что после показательной ссылки в Воронеж поэту будет предоставлена возможность поучаствовать в «венчании», посчитав выходку 34-го года преждевременной, ибо она наступила в обгон истории и символизировала еще не объявленное официозом «развенчание».

Гениальному поэту в 37-м пришлось исправляться, и он черным по белому написал:

Слава моя чернобровая,

Бровью вяжи меня вязкою,

К жизни и смерти готовая,

Сталина имя громовое

С клятвенной нежностью, с ласкою.

Мне кажется, что строка «к жизни и смерти готовая» находится в связке со словами Пастернака в телефонном разговоре со Сталиным о судьбе Мандельштама, — на вопрос вождя, о чем хочет говорить с ним, вождем, поэт ответил: «О жизни и смерти».

В 37-м на эту тему говорить-мечтать не положено. Мандельштам об этом знает и присоединяется к хору венчающих следующим образом:

Необходимо сердцу биться:

Входить в поля, врастать в леса.

Вот «Правды» первая страница,

Вот с приговором полоса.

И далее:

Дорога к Сталину — не сказка…

Потом:

…и ты прорвешься, может статься,

Сквозь чащу прозвищ и имен

И будешь Сталинкою зваться

У самых будущих времен…

Но это ощущенье сдвига,

Происходящего в веках,

И эта сталинская книга

В горячих солнечных руках…

Чтобы в конце добавить прямо, по-большевистски:

…чтоб ладилась моя работа

И крепла — на борьбу с врагом.

Датировано, повторяю, 37-м.

Однако поздно было, Осип Эмильевич.