Для подготовки осужденных к погрузке на машину… их заводили в комнату, где снимали одежду и связывали по рукам и ногам, затем их выносили в другую комнату, где находился я со своими подчиненными: Телегиным, Купцовым, Андриенко и другими лицами, участвовавшими в операции. В нашем распоряжении находились деревянные колотушки в форме пивных бутылок, оставленные нам ленинградской расстрельной бригадой под командованием М. Матвеева. По приказанию А. Шондыша на каждую машину-трехтонку грузили по 28–30 человек осужденных и садилось до 4-х человек конвоя. В пути следования старший конвоя тоже был вооружен «колотушкой» и железной тростью с одним заостренным концом, а на втором в конце был приделан молоток, приспособленный И. Бондаренко для усмирения заключенных.
Командир оперативного
Дивизиона ВОХР ББК
НКВД Миронов Николай Николаевич
Сотрудник ОГПУ. Дорогой Алексей Максимович, давайте еще сфотографируемся на память.
Макс им Горький (окая, хотя буквы «о» в слове нет). Давайте. (Фотографируется с чекистами.)
Сотрудник ОГПУ. А давайте еще и еще.
Максим Горький. Дайте прикурить. (Ему дают огонька. Он фотографируется еще и еще.)
Сотрудник ОГПУ. Плохие папироски курите, Алексей Максимович. Ну, ничего, через три годика построим Беломорканал, я вас на праздничное открытие приглашу и одноименными папиросами угощу. Вся страна будет «Беломор» вдыхать.
Из выступления пролетарского писателя Максима Горького на слете каналоармейцев, посвященном окончанию строительства Беломорско-Балтийского канала «Я счастлив и потрясен! С 1928 года я присматриваюсь к тому, как ОГПУ перевоспитывает людей, — все это не может не волновать. Великое дело сделано вами, огромнейшее дело!»
Я. Разрешите ворваться в этот замечательный текст строчками из Маяковского:
Алексей Максимыч,
Из-за ваших стекол
Виден
Вам
Еще
Парящий сокол?
Или с Вами
Начали дружить
По саду
Ползущие ужи?
А теперь продолжайте, Алексей Максимыч!
«…Я чувствую себя счастливым человеком, что дожил до того момента, когда могу говорить о таких вещах и чувствовать, что это правда.
…Я поздравляю вас с тем, чем вы стали. Я поздравляю сотрудников ОГПУ с их удивительной работой. Я поздравляю нашу мудрую партию и ее руководителя — железного человека товарища Сталина».
Город Дмитров 25 августа 1933 года.
Все плачут.
Сотрудник ОГПУ. Угощайтесь, Алексей Максимович! (Угощает из пачки «Беломорканала».) Тут много наших соловчан работает. Все помнят, как вы к нам тогда на острова приезжали.
Максим Горький. Над седой равниной моря что-то там такое реет…
Сотрудник ОГПУ. Смотрите! Смотрите!
Максим Горький вглядывается и видит то, что произошло здесь уже после его смерти.
Осень 37-го года. Зима 37-го. И вот пришла весна.
«…по первым весенним разводьям пришло судно, которое должно было забрать перезимовавших на острове Анзер лагерников: кого в Кремль — на тюремный режим, а кого — в мир иной. Корабль медленно пробирался к прибрежным торосам, за которыми выстроили нашу бригаду, и остановился в нескольких метрах от причала, не сумев до конца преодолеть плотной шуги. Его качало и трясло, но дальше он не двигался. Тогда охранники использовали длинную доску, соединив ею борт и причал.
Первой взошла на этот «мостик» пожилая Ольга Николаевна Римская-Корсакова — родственница известного композитора. Она соскользнула и мгновенно пропала, затертая льдинами. За ней шла ее подруга Ольга Крамерова, знавшая восемь языков, но и той не удалось удержаться на обледеневшей доске, предсмертный крик смешался с шумом прибоя. Потом исчезла в воде Ольга Петровна Горохова.
Охранники, по внешнему виду люди, весело обсуждали между собой гибель заключенных. Они смеялись. Для них это было зрелище! Строй заключенных замер. Нас парализовала смерть людей и неуместный смех. Защелкали затворы: «Кто не пойдет — расстреляем! К трапу — марш!» И тогда я поползла по доске на коленях… Соловки в моей памяти — это девятое апреля 1938 года и черная вода у мыса Кеньга». (Из воспоминаний О. Мане.)
Сотрудник ОГПУ. Прав Алексей Максимович: если враг не сдается, его уничтожают.
Макс им Горький (отчаливая на том же корабле с островов). Буря! Скоро грянет буря! (Плачет от восторга.)
Сотрудник ОГПУ (тихо, но чтоб слышали все). Не грянет. (Перезаряжает наган.)
Все заключенные — живые и мертвые, стоя на берегу, машут пролетарскому писателю рукой.
Прощаемся с Соловками и мы.
Забудем про Соловки. Так легче жить.
Книгу Юрия Бродского не все читали, и те фотографии, которые возникали на нашей белой стене в антракте, не все видели. Ну и хорошо. Было и прошло. Не надо нам портить хорошее настроение. Антракт все-таки.
Тем более буфет работает, чего ж еще надо?!.
Пожуем что-нибудь вкусненькое, выпьем…
Надо отдохнуть. От всего ЭТОГО надо отвлечься.
Вот только с Горьким следует дополнительно разобраться. Его образ в нашей сатирической интерпретации несколько оглуплен. Я бы сказал, даже окарикатурен.
Правда, цитаты всех его реплик и речей — документальны. И в контексте правды о Соловках выглядят не очень умно. Иногда даже безнравственно. Позорно.
Но все равно пролетарский писатель был в реальной жизни, конечно же, не таким плачущим и одновременно восторженным идиотом.
И нравственность его до конца жизни не покидала. Он, еще живя в Сорренто, хотел из русского подданства выходить. Потому что узнал, как Крупская мировую и русскую классику гнобит. Она это делала из своих ленинских убеждений. Антирелигиозных и атеистических.
Но из подданства не вышел, потому как лечился за границей на деньги партии. И эта двойственность всю жизнь мешала Горькому определиться, с кем же он, мастер культуры, — с Ходасевичем или со Сталиным, со своими блестящими «Несвоевременными мыслями» или с Лениным, с «босяками» или с гэпэушниками Беломорканала.
Была ли трагическая смерть сына Максима делом рук Ягоды, с которым дружил Алексей Максимович, — неизвестно, но от нее можно было вздрогнуть и почувствовать реальную опасность для себя.
Он несколько раз просился обратно, за границу, но визы так и не получил. Жил, можно сказать, под домашним арестом. Личное общение со Сталиным закончилось — вождь, видно, понимал, что уже выжал из Горького всё, что можно было выжать.
Максим Горький. Устал я очень… Сколько раз хотелось побывать в деревне, даже пожить, как в былые времена… Не удается. Словно забором окружили — не перешагнуть!.. Окружили… обложили… ни взад, ни вперед! Непривычно сие!
Доподлинные слова, которые в том же смысле, но с некоторыми жесткими добавлениями мог бы сказать и узник Соловков!
Теперь Горький Сталину только мешал. Он — дружок Каменева и «Бухарки», сочувственно относившийся к Кирову как возможному новому генсеку, — в канун Большого террора для Сталина уже представлял опасность своей дореволюционной природой и ретивостью в защите русской интеллигенции.
За три месяца до своей загадочной кончины Горький пишет Сталину протестное письмо против начавшейся травли Шостаковича, инициированной самим вождем в статье «Сумбур вместо музыки». Эта антисоветская выходка наверняка рассердила вождя, а вождя сердить не стоит. Тем более в 36-м году.
Понимал ли Горький, с кем он связался?
Конечно, понимал. Бенедикт Сарнов со снайперской точностью выдающегося литературоведа отмечает, что если Горький и восхвалял Сталина, то только за его «железную волю», больше ни за что!.. Могло ли это нравиться вождю, любившему РАЗНООБРАЗНУЮ лесть?
Да и в тех же Соловках произошел выразительнейший эпизод, о котором вспомнил академик Д. С. Лихачев:
«Когда он приехал на Секирную гору в карцер, где творили самый ужас, где на «жердочках» сидели люди, то на это время «жердочки» там убрали, на их место был поставлен стол, а на столе разложены газеты. И было предложено заключенным делать вид, что читают газеты — вот как в карцере перевоспитывают! Заключенные же нарочно стали держать газеты наоборот, вверх ногами. Горький это увидел. Одному из них он повернул газету правильно и ушел. То есть дал понять, что разобрался, в чем дело».
Так что не надо Горького оглуплять и окарикатуривать.
В связи с этим весь эпизод с Горьким на Соловках я решил в пьесу не вставлять. Он, будем считать, лишний и только отяготит и без того тяжелый вес документов по делу моего отца.
Перемена декораций произошла. Снова свет — на сцену.
«Производственный роман» кончился.
Начался роман любовный, «роман в письмах».
В пустом пространстве снова замаячили фигуры моих родителей…
Первое действие
Дальше — первое действие.
Хочешь не хочешь, оно будет длинным, лет на восемь… В реальности получится десять, но об этом позже.
Первое действие — это картина довоенного времени. Вплоть до начала войны.
Приговор вынесен. Дальше что?
Начинается эпоха переписки. Жажда общения гасится взаимообменом посланий — это единственная веточка, на которой можно обоим удержать груз одиночества по причине вынужденной разлуки.
Бравурность нот составляет трагизм мелодии. Возвышенность речи в этом навале писем лишь шифрует кошмар, параллельный каждому слову, не подкрашивает мерзость, а есть мерзость сама по себе, ибо, не являясь никакой литературой, являет собой собственно жизнь. Эту переписку вполне можно было бы бросить на помойку, но вся беда в том, что авторы этих писем — реальные люди — уже давно там находятся, на помойке истории! — забытые и никому не нужные. Это вам не переписка Цветаевой с Пастернаком или, скажем, Сталина с Черчиллем… Это не беседы Гете с Эккерманом и не полемика Вольтера с Екатериной… Попав в мясорубку эпохи, эти двое были растерты в пыль, да они и были пылью изначально, еще когда поженились, еще когда вкусили первый рабфаковский поцелуй… Уже тогда они были приговорены, но, конечно, совсем не предчувствовали того, что с ними вскорости будет… Их наивность, молодость, романтизм были столь лучезарны и искренни, что не достойны нашей иронии. Пожалеем же родителей наших, как жалеют жертв землетрясений и наводнений.