Я Мы жили в полуподвале, в сырой коммунальной квартире — дом длинный, двор проходной между Петровкой и Неглинной, это в самом центре Москвы. Тут прошло мое счастливое (хоть и в безотцовщине) детство.
Мама. Марик все время болел — все заработанные на Камчатке деньги быстро улетучивались — на питание и врачей, — надо было срочно укрепить его организм. Мы с мамой, как две курицы-наседки, с утра до ночи квохчили над ним. И вот, в такой обстановке, это первое по счету письмо… Я прочитала его сорок раз и сорок раз плакала. Надо было что-то делать, но что?.. Я многого не понимала. Во-первых, что значит «правотроцкистская организация» и в чем ее отличие, скажем, от левотроцкистской. Звучало гадко. Хотя бы потому, что связано было с именем Троцкого — главного недруга товарища Сталина. Но Сема тут при чем?! Он Троцкого в глаза не видел, никогда с ним нигде не встречался и ни одной его строки не читал!.. Не помню даже, чтобы он хоть раз при мне упомянул его имя!.. Троцкий!.. Какой еще к черту Троцкий — у Семы на уме была всегда одна я с грудным сыном на руках да как достать нам колясочку, пеленочки да ботиночки…
Я. Но ты сама сказала: он много пел!
Мама. Вот именно. Слишком много. Конечно, ни о каких московских адвокатах и речи быть не могло: Сема всегда был очень наивным, а тут… какие адвокаты? Уже полстраны сидело в лагерях, уже миллионы были расстреляны… Брауде, адвокат, был в их числе, а Сема, тюремный житель, этого не знал.
Я. Ты понимала тогда, что в стране творится большое зло? Мама. Зло — нет. Не то слово. Но что большая несправедливость — понимала. Я понимала, что слова про сына, из которого надо сделать «настоящего сталинца-коммуниста», были написаны не для меня, а для этого… Дуболазова!.. Ведь все письма перлюстрировались — я это понимала!.. Ему надо было доказать, что он правоверный, вот он и доказывал, чтобы выжить!
Я. Ты думаешь, он не верил в Сталина, атолько доказывал?
Мама. Не знаю. Страх был такой, что уже невозможно было понять, где человек лжет, а где говорит правду. Врали все подряд, и так много, что очень скоро привыкали к своему вранью как к правде, и тогда пойди разберись, что там на самом деле?..
Отец. Кстати, о Дуболазове. Он оказался честным человеком. Застрелился в 39-м году.
Я. Он бил тебя?
Отец. В каком смысле?
Я. Ну… пытал?
Отец. Ну, пытками это не назовешь. Пару раз на допросах он мне, конечно, дал по зубам, но я ему ответил.
Я. Как ответил?
Отец. Тоже дал по зубам.
Я. И что?
Отец. И ничего. Перестал меня после этого трогать. Я же говорю, честный был парень. Хотя из НКВД.
Я. О чем же он тебя спрашивал на допросах?
Отец. Да обо всем. О жене, о Марике… Как зовут сына? Какой вес?.. Почему родился восьмимесячный… Но это все в дело не вписывалось. Попутно — и тут он брал ручку — про строительство, накладные смотрел, договора… Я же инженер-экономист по образованию, а он в строительстве ничего не петрил, вот я ему всю нашу экономику и объяснял. Он пыхтел, но слушал. Ему неинтересно было. Он понимал, что мое дело липовое.
Я. И что?
Отец. И ничего. А что он мог сделать?.. Однажды он бдительность потерял, во время допроса оставил открытым окно. Я взлетел на подоконник, кричу: «Товарищу Сталину — слава!» и всем своим видом показываю, что сейчас готов броситься с четвертого этажа. Он мне: «Назад! — кричит. — Стрелять буду!» — и выхватил наган. А я знал, что он незаряженный, кричу: «Сука, стреляй». Ну, тут они меня схватили, мы друг другу и врезали… Потом он жаловался: «Ну и напугал ты меня!» — он правду говорил: каждый следователь отвечал за жизнь своего допрашиваемого. Если допрашиваемый умирал во время допроса — были такие случаи, — не обязательно от пыток, но и от инфаркта там или от инсульта, — у следователя тогда бывали неприятности. Вплоть до отстранения. А если следователя отстраняют, ему в НКВД уже ничего не светит. И оттуда тоже нельзя уйти, слишком много на тебе висит, так что кранты, по-своему несчастные это были люди, следователи. Да и платили им не так уж и много до войны.
Мама. Не слушай отца. Он не только наивный, но и глупый еще был.
Я. Почему глупый?
Мама. Этот Дуболазов его посадил, а он про него «честный человек» говорит.
Отец. То, что думаю, то и говорю.
Мама. Вот в этом и была его беда. Надо было сначала думать, а потом не говорить. Лучше не говорить. Такое время.
Отец. А посадил меня вовсе не Дуболазов, а другие совсем люди.
Я. Кто?
Отец. Но и не в них дело. Они тоже не виноваты.
Я. Кто ж тогда виноват?
Отец. А я над этим вопросом тогда и не задумывался. Меня другое волновало: как Лида там — выдержит без мужика или изменит?
Мама. Дурак! Вот дурак.
Отец. Почему «дурак»?.. Я знаю тысячи случаев, когда жены изменяли своим сидевшим мужьям.
Мама. Вот поэтому он в своем первом же письме дал мне карт-бланш: «по отношению к себе я не налагаю на тебя никаких обязательств, — ты должна быть свободной…» — это мне написал кто? Сам несвободный человек! Ну дурак, разве не дурак?
Отец. Я хотел…
Мама. Я знаю, что ты хотел. Ты хотел этими словами раз и навсегда приковать меня к себе. А приковывать и не нужно было, я и так к нему была прикована по гроб. «Надеюсь на лучшее, но ожидаю самого худшего» — вот ты весь в этом.
Отец. И не я один. Так думал каждый зэк.
Мама. «За это время я много перенес» — я сорок раз вчитывалась в эту строку и гадала, что с ним, как там он?! Я сорок раз рыдала над этими словами и ведать не ведала, что это только самое начало, что то, что еще нам ПРЕДСТОИТ, будет в сто крат чудовищней и страшней…
Вот еще письма, которые дают нам возможность любоваться прелестями психологии лагерника, еще не потерявшего надежду на избавление, еще не профессионального зэка, с незадушенной душой и с непропавшей волей к жизни.
Дорогая Лидуха!
24/XI прибыл, наконец, наместо. Нахожусь в г. Канске, Красноярского края, в Канском ОЛП (отдельный Лагпункт) Краслага. Почтовый и телеграфный адрес: г. Канск, Красноярского края, почтовый ящик № 235/8 — заключенному — мне. Очень прошу тебя сейчас же выслать мне подробнейшее письмо о себе, о Марике, о родных, обо всех делах и твоей жизни. Всё, абсолютно всё меня интересует, и ты должна обо всем написать мне. Обо мне ты знаешь из моих писем и из рассказов товарищей, освободившихся и бывших у тебя. Кто был? Обещали многие — кто из них исполнил обещание? Я послал тебе первое письмо из Петропавловска — 12/IX, — из тюрьмы, после того, как мне объявили о решении Особ. Совещания. Попало ли это письмо к тебе?[3] Второе письмо, вместе с моей жалобой на имя Прокурора Союза, я отправил тебе с п/х «Анадырь» с одним человеком, обещавшим лично передать тебе. Получила ли ты?[4] Это больше всего интересует меня сейчас. Если не получила, буду стараться отправить тебе второй экземпляр. Если же получила, то напиши мне подробно, что ты уже сделала, кому и когда передала мою жалобу, с кем говорила, наняла ли адвоката, есть ли какие-нибудь надежды на пересмотр?
Я еще сам никуда ничего не посылал, т. к. помешали этапы, и хочу знать, что вы, родные, делаете и можете сделать для меня. Теперь, конечно, все зависит от вашей настойчивости. Нужно писать и обращаться ко всем, кто только может вмешаться и изменит ь неправильное решение Особ. Совещания. На мои заявления я вряд ли получу ответ, а на ваши — вы получите обязательно. Когда я буду иметь твое письмо, я сумею ориентироваться и начну тоже писать свои заявления и жалобы. Здесь разрешают посылать письма только 1 раз в 3 месяца, получать же могу без ограничения. Поэтому прошу тебя, моя женушка, пиши, чем чаще и подробнее, тем лучше. Каждое письмо твое доставит мне единственную и большую радость. Вышли мне все свои и Марика фотографии, хочу вас видеть и смотреть на вас. Обо мне не беспокойся. Здоровье мое, правда, не ахти какое, но держусь бодро и крепко. Начал работать. С 1/1—41 г. лагерь начинает стр-во большого Гидролизного завода в Канске. Я взят на учет и закреплен за строительством — с 1/1, очевидно, буду использован по специальности. Пока же работаю в произв. — технич. части лагеря — пом. бухгалтера. Необычно, после 3-х лет сидки, было сесть за стол, но ничего — привыкаю вновь.
Не знаю, буду ли я отправлен в Норильск, куда имел назначение. Думаю, что останусь здесь, во— 1-х из-за здоровья, во—2-х — вдруг закрепят на работе в Канском лагере. Это будет видно потом, пока что я здесь буду, наверное, до весны. Плохо совсем с табаком — курить нечего, да и питания не хватает. Прошу тебя, моя Лика, вышли мне посылку. Главное — табак, сахар и жиры. Говорят, что из Москвы нельзя посылать — не принимают, но может быть, удастся? Посылки, что ты выслала на Камчатку, я не получил — уехал. Подай заявление на почтамт, чтобы тебе вернули их обратно, пусть запросят по телеграфу, а то пропадут. Из вещей мне нужно только: 2 пары теплого и 2 пары простого белья, 3 пары носков простых и 2 пары теплых. Больше ничего пока что из вещей не нужно. Я одет хорошо. Петя перед отъездом дал мне полушубок, ватный костюм, резиновые сапоги, пару белья, был я у него дома (с конвоиром), видел Виктора Бужко, Финогенова. Николай Иванович обещал мне быть в декабре м-це у А. И. Микояна и говорить обо мне. Емельянов тоже должен быть в Москве. Обратись к нему за помощью. Дорогая Лидуха, я написал с дороги, 7/XI, письмо родным. Я категорически просил установить с тобой нормальные родственные отношения, поругал их за всё. Ты не держи обиды на них — все вы болеете за меня, всем тяжело, надо друг другу помогать.
Сберкнижку я сдал 28/Х в Петропавловскую горсберкассу, получил квитанцию, как только там получат твое письменное заявление о переводе вклада в Москву, это будет сразу же сделано. Получила ли ты его уже? Денег пока что мне не нужно, купить нечего, об этом я напишу потом.