молчала? Если я обидел тебя чем — прости, но не наказывай так строго. Пойми меня, Лидука, — только об этом прошу я тебя!
Много обидных глупостей, возможно, написал я тебе в предыдущих письмах, но ведь я совсем, совсем растерялся, прочитав те несколько безжалостных строчек из твоего письма…
Серьезно ли ты писала, продумала ли? Хочу думать, что нет.
А я в ответ намолол всякой чепухи — не от разума, не от сердца, а от мятущихся, бредовых мыслей, доводящих меня подчас к грани сумасшествия. Как боюсь я этого, если б ты только знала!
Потерять рассудок, что может быть страшнее? А у меня бывают такие моменты, что прекращается всякая разумная мысль, тело напрягается, готово к какому-то безумному поступку, и только огромным усилием воли ставишь себя обратно на место, выбрасываешь из себя вон все это безумие.
Не оставляй меня, Лидука, не оставляй!
Я хочу льстить себя надеждой, что все мои страхи и опасения — не больше, как плод больной, расстроенной нервной системы, не больше!
Ты осталась такой же моей честной, прямой, преданной и любящей Ликой, какой была всегда, какой ты была, когда мы были вместе. У нас есть сын, которого нужно воспитывать, из которого надо сделать Человека! Вся моя любовь, все мои силы, знания и разум, вся моя жизнь принадлежит только вам — тебе и сыну — вам одним! Я далек сейчас физически от вас, но я вместе с вами, каждый час и каждую минуту. И будет такое время, когда мы будем вместе, не будет конца нашему счастью. Ведь это правда, Лика? Ответь мне! Обо мне не беспокойся, — я сумею сберечь свои силы и здоровье для дальнейшей жизни. Все зависит от тебя, только от тебя!
Я работаю хорошо и много, многие довольны и мне поручают все более и более серьезную работу. Несколько дней тому назад меня включили уже в постоянный штат Финчасти. Но у меня не прошли еще опасения насчет возможности этапирования меня в Норильск. В мае-июне будет туда этап и я боюсь, что меня включат в него, т. к. мне еще на Камчатке объявили о назначении меня в тот лагерь. Там очень плохие климатические условия, гиблое место и только самые здоровые выдерживают. Я живуч, как кошка, — не это меня страшит. Но это — страшная даль, связь очень плохая, буквально раз в год доходят письма, — это страшнее всего. Надеясь, что меня туда не отправят, т. к. я на хорошем счету у местного командования, все же нужно быть готовым, поэтому, прошу тебя, Лидука:
1) это время снабдить меня возможно лучше, продуктами и вещами, о которых я тебя просил еще раньше (кстати, брюки у меня совсем изорвались и я хожу латанный-перелатанный, выскакивая, к стыду своему, из единственных штанов);
2) если меня будут отправлять, я постараюсь сообщить тебе об этом, а ты тогда, не ожидая моих писем, начнешь писать туда, памятуя, что чем больше напишешь, тем больше шансов на то, что что нибудь да дойдет туда.
Но это все так, на всякий случай. Пока что я здесь, а Нач. Финчасти сказал мне, что я буду закреплен на работе у него для «особых поручений» при нем, как он выразился.
Живу в том же общежитии, которое я тебе уже описывал.
Принимаю участие в работе хорового и драматического кружка.
15-го и 16-го числа мы ставили в клубе лагпункта пьесу Гусева «Славу». Я играл роль Николая Маяка. Прошло с большим успехом. Нач. КВО (культ. — воспит. отдел) Управления Краслага поблагодарил наш коллектив за хорошую постановку и игру и заявил, что все участники будут бесспорно закреплены в Краслаге и нив какие этапы не пойдут. Нач. Лагпункта также объявил нам благодарность, а после него пришел Парторг Лагпункта и заявил: «За то чувство, которое вы вложили в исполнение этой пьесы, за правильное ее понимание и удовольствие, доставленное зрителям, — от парторганизации всем участникам спектакля — привет и благодарность».
Хорошая оценка со стороны парторганизации, — что может быть лучше и радостней этого?
26/IV — концерт, я буду петь под аккомпанемент струнного оркестра.
Прошу тебя, Ликин, подбери мне и пришли почтовой бандеролью арии опереточные, цыганские романсы и новые песни — по твоему выбору.
Работа в клубе занимает все мое свободное время, а его не так уж много — часа 3 в день, но я нахожу большое удовольствие в этом, это единственный вид общественной работы, доступной мне в моих условиях, да к тому же мешает сосредотачиваться на тяжких думах, что всегда лезут в голову. Прихожу в барак поздно, час-два читаю книгу, газету, ложусь спать, долго не могу уснуть, всегда думаю о вас, гляжу на ваши фотографии, целую вас крепко, а потом уж засыпаю. Сон у меня беспокойный, ору благим матом, точно режут, — врачи говорят, что «нервы распустились», а лечить их здесь нечем, — подождем до свободы.
Ликин! С письмами тяжело. Я не могу писать тебе достаточно часто — по режимным условиям. И все же с большими трудностями и риском, я пишу тебе во много раз больше и чаще, чем ты мне. Получила ли ты мои последние 3 письма, где я поздравлял тебя и Мароника с днем рождения? Надеюсь, что получила.
Как я уже писал тебе, в свидании мне отказано. Я говорил с Прокурором Краслага и с моим начальством по этому поводу, — они мне советовали написать тебе, чтобы ты обратилась в ГУЛАГ и к Наркому, — тебе разрешат. На днях один товарищ здесь имел свидание с женой, — ему отказывали, а она обратилась с письмом к Нач-ку Управления Краслага и в ГУЛАГ и ей разрешили.
Что ты делаешь в этом направлении? Что слышно с моим делом, будут ли его пересматривать? Я имел сообщение от 1-го Спецотдела НКВД СССР, что мое ходатайство о пересмотре дела направлено в секретариат Особого Совещания. Надо было бы там протолкнуть его и ускорить.
Скоро 1-е мая! Желаю тебе весело и бодро провести этот праздник в надежде, что следущее 1-е мая мы будем все-ж-таки вместе.
Целую тебя и сынку крепко, крепонько, со всей своей теплотой и страстью — твой Семка.
Привет маме и всем родным.
Что за «безжалостные» строчки написала мама отцу, после которых раздался его крик души: «Не оставляй меня, не оставляй!»?
Отмечу с болью: какая-то трещинка, едва заметная, но уже обнаруженная, появилась и проявилась, не так ли?
Мама смолчала.
При ее житейской нетерпимости — что поделаешь, характер такой, — ей бы удержаться, не теребить Сему лишним волнением, однако женская натура живет страстями, а не логикой.
Мама, прости.
Очень легко судить тебя со стороны.
Но где наша чуткость к окаменелой одинокости молодого существа, к тому же еще любительницы поэзии? Ей все время что-то мерещилось. Она жила ведь сразу в нескольких измерениях — на работе, дома, в поэтических мирах, для нее совершенно реальных, и, что было самым мучительным, рядом со своим Семой — в его камерах, на его этапах и в лагере.
Мама была обделена физической лаской. Всё, что она получала от мужчины, было чувственным посылом от мужа, гнившего на каторге. Ее ощущениями руководила загнанная в консервную банку нежность, растратить которую было не на кого. Ее, эту нежность, можно было только копить.
Или — вообще забыть о ней, как в монастыре забывают. Бабушка подзуживала:
— Долго ты еще будешь одна?
Или:
— Ну, чего ты сидишь?.. Пойди куда-нибудь… с кем-нибудь.
Или грубее:
— Развяжи себя, Лида!.. Однова живем!
Канск, 3/V — 1941 г.
… Милая моя,
Как боязлив, как недосадлив я!
Я плакал над твоим рассчитано-суровым,
Коротким и сухим письмом;
Я спрашивал: не демон ли раздора
Твоей рукой насмешливо водил?
Я говорил: «Когда б нас разлучила ссора —
Но так тяжел, так горек, так уныл,
Так нежен был последний час разлуки…
Еще твой друг забыть его не мог,
И вновь ему ты посылаешь муки
Сомнения, догадок и тревог —
Скажи, зачем?.. Не ложью ли пустою,
Рассеянной досужей клеветою,
Возмущена душа твоя была?
И, мучила томительным недугом,
То над своим отсутствующим другом
Без оправданья суд произнесла?
Иль то был один каприз случайный,
Иль давний гнев?.. «Неразрешимой тайной
Я мучился: я плакал и страдал,
В догадках ум испуганный блуждал,
Я жалок был в отчаяньи суровом…
Всему конец! Своим единым словом
Душе моей ты возвратила вновь
И прежний мир, и прежнюю любовь:
И сердце шлет тебе благословенья,
Как вестник мной нежданного спасенья…
Так няня в лес ребенка заведет
И спрячется сама за куст высокий;
Встревоженный, он ищет и зовет,
И мечется в тоске жестокой,
И падает, бессильный, на траву…
А няня вдруг: ау! Ау!
В нем радостью внезапной сердце бьется,
Он все забыл: он плачет и смеется,
И прыгает, и весело бежит,
И падает — и няню не бранит,
Но к сердцу жмет виновницу испуга,
Как от беды избавившего друга…
Он знал ее увлечение поэзией и гвоздил ее ОТТУДА Некрасовым.
Расчет (если он был) правильный. Мама стала часто плакать. Но этого не видел никто.
Я. Папа, скажи правду, ты там, в бараке своем сидя, что-нибудь читал? Книги давали вам читать?
Отец. Книг пять я там прочел.
Я. Понял. Ну и какая повесть-роман-рассказ тебе понравилась больше всего?
Отец. Чехов. «Каштанка».
Я. Смеешься?..
Отец. Просишь правду — говорю правду. У нас библиотечка своя была — передавали книги с койки на койку. Некрасов — «Избранное», «Как закалялась сталь» и «Каштанка» — издание для детей. А-а-а, еще «Сталин. Биография» — кто-то напоказ держал, в такой коричневой обложке… «Каштанку» мы до дыр зачитали. Наизусть ее могу… Особенно этот кусок, когда Хозяин из глотки собаки назад кусок мяса за веревочку доставал… Я читал это вслух, и зэки в этом месте плакали…