Папа, мама, я и Сталин — страница 49 из 131

До войны, между прочим, остался месячишко с лишком.

Канск, 11/V — 1941 г.

Здравствуй, моя родная Лидука, здравствуй, мой родной сынок Марик!

7-го числа я получил вашу посылку, что была 19/IV отправлена из Одессы. 8-го числа я получил бандеролью 2 книги: «Планирование производства» (неправильно, надо: «Вопросы планирования предприятия») и «Амортизация и ремонт в промышленности СССР».

Очень благодарен тебе, моя женушка, за твою заботу и помощь. Все то, что ты послала, дошло в целости и сохранности, ничего не испортилось, все это очень нужно и ценно для меня. С огромным удовольствием я съел твой замечательный огромный кекс, — ничего вкуснее я в жизни не едал! В каждом кусочке я чувствовал твои, милые мне, пальчики, твою заботливую и искусную руку. Большое спасибо тебе и маме (ведь не без ее участия пеклась эта превосходная штука?).

Надпись и отпечаток ручонки Марка очень меня обрадовали, но чорт возьми, ящика я не получил — ящиков нам не выдают, они остаются в почт. — посылочном бюро.

Вчера и сегодня было повторение концерта, о котором я тебе уже писал. Я вновь пел те же песни. На этот раз у меня получилась неприятная штука. Когда я пел «Москву», я вдруг увидел ее воочию, представил себе тебя, Марика, нашу комнату, и это все так рельефно встало перед моими глазами, что я забыл на мгновение, где я нахожусь, что я пою в концерте, и… заплакав, поперхнулся, споткнулся, остановился посреди песни, слова выпали из памяти, и, пока я спохватился и собрал себя, пришлось пропустить целую строку. Это очень неприятно перед публикой, но я так взволновался этим чудным видением, что до сих пор не могу притти в себя. Как тоскливо мне без вас, мои любимые, как тяжело! Когда же кончатся мои мучения?

Я пишу сейчас еще 2 жалобы: на имя М. И. Калинина и в Особ. Совещание. Я уже писал тебе, что имел сообщение от 1-го Спец. Отдела НКВД СССР о том, что мое ходатайство о пересмотре дела передано в Секретариат Особого совещания. Это было в марте месяце, сейчас уже май, изменений никаких нет. Ты пишешь, что решения 1940 года не пересматриваются сейчас, но ведь оно неправильное, не может же оно оставаться в силе! Что делать для того, чтобы обратить внимание, заинтересовать, побудить к справедливому пересмотру? Помогут ли мои жалобы, будут ли их читать, сумеют ли они нарушить эту установленную «очередь» для пересмотра?

Ликин, постарайся добиться приема у Наркома Госбезопасности Меркулова, может быть, он тебя примет? Расскажи обо мне все, что знаешь, всю мою жизнь, скажи, что я не виновен, что я никогда не был и не мог быть тем, за кого принимают меня, что я всегда был и остался глубоко преданным своей Родине, Партии и Правительству, пусть проверят мою верность на любом деле, в котором я готов, если это нужно будет, жизнь свою отдать за мою родную Советскую власть, за партию, за Сталина. Зачем меня мучают, кому это нужно в нашей стране?

Заявление о свидании я подал на имя капитана Госбезопасности Почтарева. 4/VНач. Лагпункта и Нач. КВЧ сказали, что мне дана хорошая характеристика и что просьба моя ими поддержана. Жду на днях ответа. Неужели опять откажут? Я уж не буду знать тогда, что делать!

Обратилась ли ты сама в ГУЛАГ, в Наркомат, как я тебе советовал? Писала ли ты сама Нач-ку Упр-я Краслага?

Я хочу видеть тебя и Марика чем скорее, я только и живу мыслями об этом. В последнее время я себя опять стал скверно чувствовать, — вновь возник этот проклятый парапрактит, причиняет мне сильные физические боли, — возможно, придется опять резать, но для этого надо лечь в больницу дней на 8—10, а я не хочу этого, пока не получу ответа на мое заявление. Ведь, если разрешат, ты сразу, не долго задерживаясь, сумеешь выехать? Да?

Сейчас уже май месяц, как дело с отправкой Мароника и мамы в Анапу? Когда они собираются ехать? Ведь нужно Марика отправить до наступления жарких дней, а время проходит… прошу очень Александру Даниловну фотографировать чаще Марульку, самой тоже сниматься, и присылать мне фото из Анапы. Почему мама мне ничего не пишет? Хоть бы раз написала! Тетя Тася — единственная из всей родни, вспомнила обо мне, прислала мне хорошее письмо, я был так обрадован ему, а ей очень, очень признателен, а мама почему-то ни слова не пишет. Это обидно и непонятно. Как ее здоровье, как нога?

Дорогая Александра Даниловна! Очень прошу вас написать мне. На меня не нужно обижаться, я ни в чем не виноват, мне и так очень тяжело, и я надеюсь, что мы с вами еще поживем, Лика будет жить и радоваться в радости и счастьи, которых она заслужила. «Жизнь — это темный лес, а не светлое поле», говорит народная пословица. Сейчас вот и мы попали в такой «темный лес», придет время — выберемся из него и наша жизнь все-таки станет «светлым полем», чистым, ясным. Гем более будет нам хорошо и радостно, что мы пережили такую катастрофу, такие тяжелые невзгоды. Я вам не могу передать всей моей теплой, искренней благодарности за заботу о Маронике, за все то, что Вы отдаете ему. Только, чур, не балуйте его слишком, когда он сыт, не старайтесь его перекармливать, и научите его кушать самому без уговоров, без песенок и сказок. Нужно, чтоб он был самостоятельным парнем, не изнеженным, не избалованным, сильным, крепким, не давать в нем развиваться чувству эгоизма, чего я больше всего боюсь. Наш сынка должен быть коллективистом, будущим настоящим большевиком, борцом, и эти качества нужно развивать в нем с детства. Не давайте ему сознавать на каждом шагу, что он «единственный сын», и свою любовь, и Вы, наша бабушка (не сердитесь, что я называю Вас «бабушкой», — сейчас Вы уж к этому, наверное, привыкли?), и ты, моя родная Лидука, передавайте ему так, чтобы он не воображал себя «гвоздем» в семье, а занимал бы положение рядового члена семейного коллектива. В этом — залог того, что Марик будет воспитан полноценным советским человеком, коммунистом.

Так что, договорились мы с Вами, Александра Даниловна, будете Вы мне писать, — правда? А уж когда приеду, тогда расцелуемся крепко-накрепко и заживем во славу.

Ликин, милая! Последнее твое письмо я получил 30/IV, сегодня П/V… Надо писать чаще, пусть хоть коротенькие письма, открытки, но чаще, чаше!..

«Не знал бы я, зачем встаю с постели,

Когда б не мысль: авось и прилетели

Сегодня, наконец, заветные листы,

В которых мне расскажешь ты:

Здорова ли? Что думаешь? Легко ли

Под дальним небом дышится тебе,

Грустишь ли ты, жалея прежней доли,

Охотно ль повинуешься судьбе?..»

Эти стихи Некрасова так созвучны моему каждодневному настроению, моим постоянным желаниям получить от тебя, моей родной, любимой женушки, весточку!

Я стараюсь много читать, читаю сейчас, несмотря на ограниченность времени, больше, куда больше прежнего. Все свободное время, которое чаще всего выкраиваю за счет сна, я читаю, стараюсь вобрать в себя побольше знаний и ума. Читаешь ли ты, моя Лидука, и что читаешь? Напиши мне об этом и о том, бываешь ли ты в театре, в кино, что смотрела, какие нынче хорошие постановки в Москве?

Ликин, надо, чтоб и ты, и Марик начали учиться иностранному языку, я думаю, в первую очередь, немецкому. Я здесь, практически, с немцами, учусь, а тебя прошу выслать мне учебники. Подбирай для меня еще книги по планированию и бухгалтерскому учету, они мне очень нужны.

Лидик! Прошу тебя выслать мне вещи, о которых я просил, — не в чем ходить, изорвался совсем. А в следующей посылке положи побольше сладкого и еще пришли мне яичного порошка, — говорят, что он помогает восстановлению памяти.

Ну вот, пока все… Ожидаю твоих писем и твоих фотокарточек (если еще не снялась, иди сегодня же в фотографию).

Крепко, крепонько целукаю тебя и сынку — твой Сема.

Привет всем родным, Таньке Шварц и твоим приятельницам Мифе и Вере, а тебя, мою роднусъку, еще разик крепко целукаю отдельно от всех и очень крепонько.

Т. Семука.

Нет, не Чехов, не Набоков. И даже не Константин Симонов. Но — гигант. «Когда строку диктует чувство», и микроорганизм становится гигантом. Простодушное прекраснодушие превращает дистрофика в атлета, само написание письма становится для зэка актом приобщения к жизни на свободе, выводит его дух за пределы колючей проволоки, вытаскивает из бесчеловечного к человеческому — прежде всего к семье как норме «гражданского состояния». В этих условиях сохранить любовь, оставленную ТАМ, значило спасти себя, — наполняясь энергией этого хранения, лагерник преодолевал не только собственное одиночество, но еще и СИСТЕМУ, ибо если ГУЛАГ не в силах был забить человека до конца, следовательно, он проигрывал. Обломок человека все еще неровно дышал к своей за тысячи километров где-то сейчас живущей жене, изнемогал, так сказать, по всем направлениям… Но жил!.. Жил! И это самое главное!..

Затерявшаяся в хаосе и кровавых нагромождениях 20-го века частная историйка любви моих родителей, конечно, не нова. Но столь же и не осмыслена. Может быть, она и важна-то лишь для меня — конкретного плода этой любви, да и то, с каждым новым годом сия важность куда-то улетучивается, выветривается во времени. Человечество живет, покоряясь великой силище — забвению. Природой дано, что эта силища естественна и неодолима. Уж если из сознания то и дело уходят так называемые «события исторической важности», то что уж требовать от людей памяти про какие-то пылинки, которых давным-давно смело могучим веником Времени.

Однако почему-то не хочется поддерживать этот в принципе полезный инструмент. Хочется то и дело не соглашаться с термином «пылинки» в отношении живших и страдавших на этом свете людей. Вот почему каждый рядовой документ, ими оставленный (ну, к примеру, чье-то кому-то письмишко), неминуемо с течением времени высвечивается в исторический раритет, характеризующий эпоху не хуже, чем настоящие музейные или архивные ценности. Так, хорошо облизанная ложка лагерника, хлебавшего ею баланду, для нас делается дороже любой антикварной серебряной ложки девятнадцатого века. Всякая эфемерность значений отступает перед новым качеством документа в нашем сегодняшнем восприятии, и, казалось бы, потухший в чернотах прошлого начинает в нашу сторону истово сигналить, а иногда и излучать свет.