Папа сожрал меня, мать извела меня — страница 3 из 53

Джек-то, он обмысливает слезищи на лице у себя, как ветер свежий из него их выжал и захолодил-высушил прям на лице.

Тетка-то, она говорит через сколько-то, она говорит, ну как?

Джек-то, он говорит тетке, пусть скажет, что у нее есть.

Тетка-то, она достает стеклянную плошку, всю накрытую стеклянной крышкой. Тетка-то, она ту плошку подносит Джеку прямо под нос, чтобы Джек в нее поглядел.

Джек-то, он и давай глядеть.

Джек-то, он видит внутри мерзлый океан из серебра, в стеклянной плошке. Мерзлый океан, а на нем махонькие мерзлые волны бьются и все такое. Мерзлая серебряная пена и всяко-разно.

Джек-то, он весь дуреет.

Тетка-то, она говорит, что это хлопья ёдида в плошке замерзли. Что это мерзлый металл, какой не плавится. Что это волшебные хлопья.

Джек-то, он глаз от них отвесть не может, от хлопьев-то ёдида в стеклянной плошке.

Тетка-то, она говорит, что это невидаль редкостная. Не металл, сделанный из воды, а воздух, сделанный из металла, какой не тает. Иди да высыпи этот воздушный металл на любую тучищу и увидишь, что вниз из нее вырастет.

Джек-то, он все обмыслил.

Джек-то, он такой берет у тетки стеклянную плошку с хлопьями ёдида не сходя с места.

Джек-то, он отколупывает здоровенные мерзлые-сухие слезы с лица у себя и отдает их тетке.

Джек-то, он видит, как тетка превращается в пурпурный дым прям на глазах у него не сходя с места.

Джек-то, он чует кровь в ветре свежем.

Джек-то, он видит, как дым тот крутится да вертится. Ёдид-то, какой замерз в стеклянной плошке, сам светится серебряно, на свету впотьмах, какой есть в здоровенной металлической тучище.

Волны океана у Джековых ног-то на мостках, они и бьются, и мелят волны в воду.

А дым-то, он крутится и вертится, и все вверх да вверх.

Дым-то вертлявый да крученый, он обращается в лестницу из дыма. Дым-то, он в лестницу обращается прям у Джека на глазах.

Джек-то, он знает, что еще надо ему лезть, знает, надо ему лезть по этой дымной лестнице, какая вертится да крутится.

Джек-то, он давай лезть по дымной лестнице с плошкой хлопьев ёдида, а от них свет серебряный внутри здоровенной металлической тучищи, залитой океаном бескрайним да нескончаемым.

Сколько-то оно вот так.

Дым на верхушке дымной лестницы-то, он в металле дырку провертел размером с Джека, в самом верхе металлической тучи.

Джек-то, он смотрит в ту дырку, что дым провертел.

Солнце-то, оно светит в дырку.

Солнце-то, оно ж льется в дырку и светит прямо на хлопья ёдида под стеклянной крышкой в стеклянной плошке.

И прямо в ней, прямо в ней хлопья ёдида давай таять. Но хлопья те, они не тают чтоб в воду. Хлопья те, они сразу в дым превращаются, а тот крутится да вертится под стеклянной крышкой.

Джек-то, он вылезает через дырку его размера, какую лестница из дыма провертела в верхушке металлической тучи. Джек-то, он выбирается из нее, через дырку в туче.

Джек-то, он стоит на верхушке прям той тучи.

Джек-то, он стоит на верхушке прям той тучи и держит в руках стеклянной крышкой накрытую стеклянную плошку, а в ней дым пурпурный, какой был раньше серебряными хлопьями ёдида.

Джек-то, он крышку стеклянную подымает не сходя с места. И дым-то, он как поползет. Дым-то, весь бьется на мильён зернышек дыма, а их ветер тащит в синее-синее небо.

Джек-то, он сдувает дыханьем из дыхалки своей пыльной последний дым из плошки.

Джек-то, он видит мильён зернышек дыма, как те летят к мильёну облачных облаков, беленьких да миленьких.

Джек-то, он добрался.

Джек-то, он на верхушке здоровенной металлической тучищи и он добрался.

Джек-то, с той верхотуры он смотрит, как летят по небу синему-ясному зернышки дыма к облачным облакам, беленьким да миленьким.

Джек-то, он добрался, он добрался до самого добра.

Джек-то, на верхотуре, он сколько-то слюней собирает в своем сухом-пресухом рту. Немного, но хватит.

Джек-то, он с края той здоровенной металлической тучищи свешивается, на какую забрался. Он смотрит на пыльную тучу, какая висит внизу под ним.

Джек-то, плюет он.

* * *

Я рос на широкой плоской равнине, и жизнь там двухмерная — по осям х и z. Ширина и длина. Поэтому все, что увлекало взгляд в высоту, по оси у, было волшебством. Телевышки, радиомачты, защитные лесополосы и рощи, элеваторы, силосные башни, увенчанные громоотводами, и сами молнии, ветряные мельницы и водонапорные башни. Как хребтины от «Я» тянулись вверх. Мне кажется, поэтому Чикаго — равнинный город на плоском озере — родина небоскребов. Когда вырос, я первым делом взялся забираться на самые высокие здания — по мере их постройки. Навестил смотровую площадку «Пруденшл-билдинг» и смотрел, как строят «Стэндард-ойл-билдинг», которое еще выше. У «Стэндард-ойл» не было смотровой площадки, а вот у «Хэнкок-билдинг» — была, и с нее я смотрел, как строят башню «Сирз», а с «Сирза» я видал все — ну почти, то есть, во всяком случае, Гэри и Индиану в далекой дали. Я рос-рос — и вырос. А пока рос, жил на плоской широкой равнине, а та получилась из шоколадного торта-торфа, что казался бесконечно бескрайним. Пока я рос простенько в плоскости равнины такой ширины, все мы и всё на ней, даже небоскребы, казались невидными точками на бесконечно простой плоскости геометрии. Пока рос, я пел, не зная, что кукурузный побег в высоту — до глаза слоновьего. Расти — целая драма чистых пропорций, от хк у и к z, а они все образуют путь, путь во времени. А время-то кратко. А время-то долго. А время-то всё.

— М.М.

Перевод с английского Шаши Мартыновой

Келли ЛинкКОШАЧЬЯ ШКУРКААнглия. «Кошачья шкурка» Джозефа Джейкобза

Целый день в ведьмин дом входили коты — и выходили. И окна оставались открытыми, и двери, а были и другие двери, кошачьи, неприметные, в стенах и наверху, на чердаке. Коты крупные, холеные и безмолвные. Никто не знал, как их зовут, и даже есть ли у них имена, не знал никто, кроме самой ведьмы.

Одни коты были цвета сливок, другие — пестрые. Были и черные, как жуки. Все они занимались ведьмиными делами. Кое-кто заходил к ней в спальню с чем-нибудь живым во рту. А когда выходили, рты их были пусты.

Коты носились рысью и крались, прыгали и припадали. Они работали. Двигались они, как кошки — или, быть может, как часы. Их хвосты подергивались, как мохнатые маятники. Они не обращали внимания на ведьминых детей.

В то время у ведьмы было трое живых детей, хотя некогда у нее детей, может, имелись дюжины. Никто — тем более, сама ведьма — не позаботился их подсчитать. Но было время, когда дом кишел котами и младенцами.

Ныне, когда ведьмы уже не могут обзаводиться детьми обычным способом — их матки набиты соломой, кирпичами или камнями, а когда приходит срок, они рожают кроликов, котят, головастиков, дома, шелковые платья, и все-таки ведьмам нельзя без наследников, даже ведьмам хочется стать матерями, — ведьме пришлось добывать своих детей другими средствами: она украла их или купила.

У нее имелась страсть к детям с волосами особого рыжего оттенка. Близнецов она не терпела никогда (это неправильная волшба), хотя порой пыталась подобрать группы детей по особым признакам, как будто подыскивала шахматные фигуры, а не семью. Если сказать «ведьмины шахматы» вместо «ведьмина семья», получится недалеко от истины. Возможно, то же справедливо и для других семейств.

Одна девочка выросла, как опухоль, у нее на бедре. Других детей сделали из того, что валялось в саду, или мусора, что приносили ей коты: алюминиевой фольги с остатками куриного жира, ломаных телевизоров, картонных коробок, выброшенных соседями. Она всегда была бережливой ведьмой.

Одни дети убегали, другие умирали. Некоторых она просто куда-то задевала или забыла в автобусе. Остается надеяться, что детей этих потом усыновили хорошие семьи или они вернулись к своим настоящим родителям. Если вы ждете счастливого окончания этой истории, вероятно, лучше не читать дальше, а вообразить этих детей, этих родителей, эти встречи.

Еще читаете? Ведьма лежала в своей спальне и умирала. Ее отравил враг, ведьмак по имени Дефект. Ребенок Финн, бывший у нее дегустатором, уже умер, три кота, что вылизывали дочиста ее тарелку, — тоже. Ведьма знала, кто ее убил, и урывала там и сям клочки времени от умирания, чтобы отомстить. Когда вопрос мести, к ее удовлетворению, принял очертания, уложился у нее в голове наподобие черного клубка, она принялась делить наследство между тремя оставшимися детьми.

Крошки рвоты прилипли к уголкам ее рта, а в изножье кровати стоял таз, полный черной жидкости. Комната пахла кошачьей мочой и намокшими спичками. Ведьма дышала тяжело, будто рожала собственную смерть.

— Флоре мой автомобиль, — сказала она, — а также мой кошелек, который никогда не будет пустым, если не забудешь оставлять монетку на дне, моя дорогая, моя транжира, моя капелька яда, моя прелестная, прелестная Флора. И когда я умру, выходи на дорогу возле дома и ступай на запад. Это мой последний совет.

Флора, старшая из ведьминых живых детей, была рыжая и стильная. Она давно ждала ведьминой смерти, хотя и была терпелива. Она поцеловала ведьму в щеку и сказала:

— Спасибо, мама.

Ведьма смотрела на нее, тяжко дыша. Она видела всю Флорину жизнь — расстеленную, плоскую, как карта. Возможно, так далеко умеют видеть все матери.

— Джек, любимый, мое птичье гнездышко, моя изюминка, комочек каши мой, — сказала ведьма, — ты получишь книги. Там, куда я иду, они мне ни к чему. И когда ты оставишь мой дом, ступай в восточном направлении — и не пожалеешь сильнее, чем нынче.

Джек, некогда бывший вязанкой перьев, хвороста и яичной скорлупы, перевязанным лохматой бечевкой, стал крепким юношей, почти совсем взрослым. Если он и умел читать, лишь коты это знали. Но он кивнул и поцеловал серые материны губы.