Папа сожрал меня, мать извела меня — страница 30 из 53

— Дорогая, — сказал он ей, — ты придумываешь.

— Вы с Джинэнн были такие молодые, — продолжила она. — Я только в школу пошла, а вы уже были женаты и с ребенком.

— У нас была жадность пятидесятых. Казалось, нам все дастся, — сказал он, довольно рассеянно, старательно соглашаясь. Его-то ноги в затасканных кожаных туфлях тоже начали бунтовать — спускаться оказалось труднее всего.

— Тебе это все еще кажется. Ты не спросил, нравится ли Ирландия мне. Беккетовская эта пустота.

— И как, нравится? — спросил он.

— Да, — ответила она.

Они вернулись туда, откуда начали.

* * *

«Синюю бороду» Шарля Перро иногда воспринимают как историю, предназначенную для подготовки юных дев к суровым потрясениям семейной жизни. Такую интерпретацию отлично поддерживала кровавость этой сказки: она одновременно щекотала нервы и ужасала читателя. Однако, многие бескровные современные вариации, особенно эта, покойного Джона Апдайка, впечатляют не менее. Хоть его пара — наши современники, образованные и явно любящие друг друга люди, они, тем не менее, обременены болезненной связью, требующей от них поблажек и тайн друг от друга, и, хоть и нет за всем этим комнат, забитых окровавленными конечностями, оно мучительно само по себе. Преткновение Джорджа и Вивиен — не в том, что они не любят друг друга, а в том, что любовь не отменяет тихой мрачности любого супружества. Даже когда сами выбираем себе возлюбленных, мы отдаемся на милость их внутренних жизней — того пространства, где они обитают дольше всего.

— К. Х. С.

Перевод с английского Шаши Мартыновой

Рабих АламеддинПОЦЕЛУЙ, ПРОБУЖДАЮЩИЙ СПЯЩИХФранция. «Спящая красавица» Шарля Перро

Мама отдала распоряжения, служанки приступили к уборке. Одна вымыла полы и протерла их щелоком, другая пропылесосила гостиную. Мама веером разложила по кофейному столику журналы, чтобы название каждого различалось с одного взгляда. Мне оставалось лишь наблюдать за всем происходившим.

Я взяла щетку, расчесала — вернее, распутала — волосы и объявила:

— Я замухрышка.

Мама на миг замялась.

— Мне это слово не нравится.

— Я замухрышка.

— Ладно, — сказала она. — Может, ты и замухрышка, но чистенькая. Ты чистая замухрышка.

— Отчищенная.

— Пусть так, ты моя замухрышка, — сказала мама, — но сегодня мы это поправим. — И начала мыть руки. На лице ее застыла улыбка, а может — гримаса. Сквозь пластик такие тонкости не различишь.

Я и была замухрышкой. Пораженной ТКИДом, тяжелым комбинированным иммунодефицитом (только без шуточек про СПИД, я не настолько захмурышка). В-клетки во мне отсутствовали, Т-клетки — тоже, и ничто не могло защитить меня от любого организма, которому пришла бы охота пролезть в мое тело. Я была осенней паутинкой, но только двуногой и говорящей. Веселого мало.

Тринадцать лет — тринадцать лет жизни в пузыре: все вокруг отмыто дочиста, каждый дюйм моей кожи ежедневно протирается, мир с его опасностями ко мне и близко не подпускают. Веселого вдвое меньше.

Мама не сомневалась, что монахини смогут меня вылечить — слова «не сомневалась» подчеркиваются жирной чертой, потом двумя, потом тремя. Она от кого-то услышала о них, связалась с ними и поверила в их чудеса. Но уговорить их приехать к нам не смогла, какие только деньги ни сулила. Покой, в котором у них происходят исцеления, с места не сдвинешь. Мне предстояло впервые за многие годы вылезти из пузыря и отправиться к ним. Проехать сотни миль до какого-то задрипанного замка в некоей богом забытой деревушке, притулившейся у черта на куличках.

Что прикажете брать с собой в такую дорогу?

Водитель остановил машину перед верблюдами. Нас поджидали три монахини, одетые в аккурат для Дня всех святых — белые рясы и все прочее. Мы приехали к ним лесом, по разбитой гравиевой дороге (рессоры «мерседеса» вовсе не отличались совершенством, какое приписывала им реклама). Пышная растительность еще обступала машину с трех сторон, но впереди лежала пустота — пустыня, в которой не росло ничего, совсем ничего.

— Верблюды? — возмутилась мама. — Сиди здесь, я ими займусь.

Я ее приказа не выполнила. Прокатиться на верблюде было интересно — для разнообразия, если не для чего-то другого. Хотя выбираться из машины в защитном скафандре с кислородным баллоном на спине — то еще удовольствие. Мама о чем-то препиралась с монахинями, пока одна не спросила, не больна ли и она тоже.

— Нет, — ответила мама, — только мой ребенок. Я ношу это, чтобы она не чувствовала себя белой вороной. — «Из солидарности» — так она обычно выражалась. На ней был такой же защитный скафандр, минус баллон, но, конечно, ее был подогнан по фигуре. — Мы можем доехать туда машиной, — говорила она. — Верблюды нам ни к чему. Вам, дамы, стоило бы взять на вооружение кое-какие из наших современных удобств.

— Машина там не выживет, — ответила одна монахиня.

— Там и верблюды с трудом выживают, — сказала другая.

— Перейдя границу, — сказала третья, — вы попадете в места, где не выживает ничто. Во всяком случае — надолго. Ни человек, ни растение, ни инфекция. Так будет, пока она не достигнет покоя.

— Скафандр ей не понадобится.

— И никто не сможет ее сопровождать. В живых остаются только взыскующие.

— Верблюды, может быть, и вернутся.

— Если им повезет.

— Если принцесса озарит их участь улыбкой.

Мама все пыталась прервать их речи:

— Нет, так не пойдет… Похоже, вы совершенно спятили… Это безумие… По крайней мере, pâte de campagne[11] она с собой взять может? — а монахини объясняли, что мне следует сделать: как добраться до покоя, как не потревожить спящую, как искать в себе возможные знаки исцеления, как правильно разделить три каравая хлеба и три яйца и, самое главное, как удостовериться, что у меня достаточно сил для чреватого опасностями возвратного путешествия.

Голод. Меня терзал голод. Живот скручивало и пробирало судорогой, желудок бурчал и порыкивал, а сама я по меньшей мере раз в час принималась хныкать.

Но осмелилась ли я прикоснуться к последнему яйцу? Нет, не осмелилась.

На вишневого цвета ночном столике лежали рядом с наполненным водой глиняным кувшином последнее крутое яйцо и последний каравай хлеба — такой же свежий, каким я его сюда принесла. Да и яйцу, пока оно покоилось рядом с принцессой, порча не грозила. Спящая красавица излучала такую силу, такую доброту. Мир и покой сочились из каждой ее поры, здоровье и благополучие царили в ее владениях. А я никогда еще не казалась себе такой крепкой — и такой голодной. С тех пор, как я пришла сюда, скафандр и баллон ни разу не понадобились. Поначалу я наслаждалась ощущением свободы, воли. Без пузыря дышалось легко. Я могла даже ущипнуть себя. Но вот еды мне определенно не хватало.

Мой взгляд опять обратился к яйцу, желудок заскулил.

Когда монахини только-только нашли принцессу, им захотелось держать ее целительную силу под рукой, и они попытались перенести спящую в монастырь, но даже приподнять не смогли. Собственно, вся компания принявших постриг девственниц не сумела вынести из комнаты ни единого камушка.

По правде сказать, я ее хорошо понимаю.

Ну, поскольку гора к ним не пришла, монахини надумали воздвигнуть поближе к замку монастырь, однако строительство прервалось на полдороге: от него пришлось отказаться, как только монахини усвоили, что в радиусе трех лиг от целительных покоев выжить неспособно ничто. Жизнь процветала в ней, смерть — за ее стенами: этакий Диснейленд наоборот. (Ой, не надо — все так и есть же.) В маленькой светелке спала и дышала красавица, а все остальное в ее дворце, все остальные, были бездыханны. По разрушавшемуся замку во множестве валялись мощи ее родичей, скелеты вельмож и свиты, прислужников и рабов, попугаев и приживалов. Поднимаясь по лестнице, я переступила через многие груды костей. Ужас как неприятно.

Девственный лес обращался в пустыню ровно в трех лигах от комнаты. Превращение было мгновенным, разительным: до незримой черты — лес, за нею — пустыня. Ни единое живое существо или растение не переступало ее. Перейдя границу, я не увидела больше ничего живого, пока не добралась до принцессы, лежавшей на кровати, что возвышалась, словно алтарь, в середине покоя. Принцесса лежала, облаченная в платье целительного, пусть и немного обескураживающего, цвета зеленого леса. Снаружи простирались чахлые останки того, что было некогда роскошным парком. Квадраты бесплодной земли вычерчивались проложенными человеком дорожками. Толстенные стволы и искривленные корни, похожие на скульптуры, изваянные безумным или безразличным художником, — вот и все, что осталось от огромных когда-то дубов, буков, берез и лип. Пыль пустыни проникла в каждый закуток замка — кроме непорочного покоя спящей, куда не осмелилась вторгнуться ни одна пылинка.

Но я была так голодна. Совершенное по форме яйцо взывало ко мне. Совершенное по форме яйцо знало мое имя. «Разве я не великолепно, разве не обольстительно? — говорило оно. — Подойди же, съешь меня. Пожри, как пожрала моих братьев».

Братьев его я и вправду пожрала. Мне надлежало выждать, прежде чем взяться за первое яйцо и сопутствовавший ему каравай, потом прождать еще некое время и съесть вторые. Третью же пару следовало употребить под самый конец, чтобы набраться сил для обратного пути. Я ждать не стала. Я была голодна. Слаба. Да и можешь ли ты винить меня за это? Едва войдя в покой, я ощутила голод, какого никогда прежде не знала. Теперь остались одно яйцо и один каравай — и ужасная дорога назад. Как я ее одолею? Я умру, безвестная и безымянная, в чужой земле, вдали от дома. Ну а поскольку уцелеть мне удастся навряд ли, может, все-таки съесть яйцо, утолить голод пораньше, не откладывая на потом? Чуть-чуть, а? Крохотный кусочек?

Мне нужно было чем-то отвлечься. Ритуал томления — вот что все это было, обряд унылой скуки. Ни журналов, ни телевизора, ничего. В окне что ни день — все тот же вид: иссохшая земля тянется до узенького горизонта, бескрайняя, голая и скучная, скучна