Сменит ли муж гнев на милость и придет ли вызволить меня отсюда? Или же не придет? Тем временем мне кажется, что отовсюду доносится плач погребенных на песчаном берегу детей, что-то давит на мои плечи, на мою спину, будто бы тяжесть детского тельца, что-то касается моих рук, моих ног, будто бы дотрагиваюсь я до детских косточек, придет муж или не придет? Чудится мне, что с каждым порывом ветра приносит мне детские запахи, будто дети упрекают меня в чем-то. Если бы знала я, что, выносив дитя, предстоит мне пережить весь этот ужас, уж лучше бы избавилась от него еще не рожденного; придет муж или не придет, придет или не придет, может, придет, может, и нет, может, и не придет, и пока я думаю об этом, детские упреки проникают в самую глубину моей души.
Люди твердят: «Ну закопала ты одно дитя, так ведь двое осталось, забудь, забудь». Если и смогу я забыть про погребенное дитя, все равно не забыть мне о муже, что бросил меня, и даже здесь, закопанная в песок, я думаю лишь об одном — вдруг сменит муж гнев на милость и придет, и вызволит меня или же не придет, а умерший ребенок, умри, умри, умри, оставь меня, я хочу жить.
«Раз на то пошло, выбирайся-ка ты из песка и иди, ни на что больше не годная, гонять воробьев на просяном поле», — вот что говорят люди, так я и поступаю, выбираюсь из песка.
Куда бы я ни шла, солнце сияет у меня над головой, дождь закончился, и сияет солнце, я продолжаю идти, с каждым мгновением его лучи все сильнее обжигают мое тело, а я продолжаю идти, тело мое обожжено, приглядишься — аж пар валит, такая уж, видно, моя доля — идти по этой дороге. «Извините за беспокойство, извините за беспокойство!» — кричу я, и из дома появляется хозяин, не говоря ни слова, в мольбе я прижимаю руки к груди и рыдаю, и говорю, что могла бы гонять воробьев на просяном поле. «Что привело тебя сюда?» — спрашивает мужчина, и я рассказываю ему, что муж закопал мое еще живое дитя в песок, и грудь моя разбухла от молока, и жаль мне мое погребенное дитя, и, рыдая день и ночь, я проплакала все глаза, а за это муж выгнал меня из дома, и закопалась я в песок, но не выдержала немых упреков погребенных детей, да и люди твердили, чтобы шла я гонять воробьев, так и оказалась я здесь.
Моя история разжалобила хозяина, и он сказал: «Я тебя найму, чтобы ты гоняла воробьев на моем просяном поле, и, может статься, тебе полегчает». С того самого дня начала я гонять воробьев на просяном поле: «Как же скучаю я по тебе, Цусомару! Кыш, кыш! Как же скучаю я по тебе, Андзюхимэко! Кыш, кыш!» Гоняю я воробьев, а детвора прибегает и дразнит меня: «Тетенька, вон она твоя Андзюхимэко. Тетенька, я Цусомару». Даже дети позволяют себе дразнить меня, глаза мои все равно ничего не видят. Как же я жалка, даже дети позволяют себе дразнить меня.
Сказ быстро сказывается, но прошло целых три года, и сказал мой отец: «Уж третья годовщина, как похоронили мы Андзюхимэко, давай-ка выкопаем ее и посмотрим, мертва она или жива», — и выкопали меня, и была я не мертва и не засохла, выросла я, согретая песком, смеющееся живое тело, выросла, всасывая через крошечное, крошечное, крошечное отверстие утреннюю и вечернюю росу, всасывая росу через ту самую тростинку, которой матушка пометила место, где меня закопали, выросла я, смеющееся живое тело.
Все так и было, когда он выкопал меня, была я не мертва и не засохла, выросла я, согретая песком, смеющееся живое тело, выросла, всасывая через крошечное, крошечное, крошечное отверстие утреннюю и вечернюю росу, всасывая росу через ту самую тростинку, которой матушка пометила место, где меня закопали, выросла я, смеющееся, живое тело. Вот она я какая, вот она я какая!
Отец сказал: «Возмутительно, что три года погребенное в песке дитя не умерло, так я этого не оставлю, сошлю-ка я ее на остров». Посмотрел он на море и увидел вдалеке корабль: «Отправлю-ка я тебя на этом корабле, но ты как-никак мое родное дитя, поэтому сперва прочту-ка я молитву», — и пока он возносил молитву, корабль исчез с горизонта, и тогда отец сказал: «Что ж, раз корабль уплыл, отправлю-ка я тебя на утлой лодчонке или на плоту», — так оказываюсь я в открытом море на плоту. К счастью, ветер и течение благоприятствовали мне. «Плот, верни меня домой, плот, верни меня домой, плот, верни меня домой!» — вознесла я троекратно молитву, врезался плот в мой дом и сокрушил его, и подмял под себя отца, и произнес подмятый плотом отец: «Что за удивительный плот? Волны так высоки, что должны они были вымочить его, если же плот потерпел крушение, то должны быть на нем царапины, но и борта у плота не намокли, и царапин не видно. Что за удивительный плот, просто взял да и врезался в дом». Стал отец искать, нет ли на плоту Андзюхимэко, но не найти ему меня на том плоту, только плот коснулся суши, сбросила я с себя материнское шелковое белье, в которое была завернута, и скрылась в сосновом бору. Пошла я куда глаза глядят и забралась вглубь леса, туда, где даже днем полумрак от сплетенной ивовой лозы, идти мне было некуда — дома то у меня нет, — и тут до меня донеслись едва уловимые, едва уловимые, едва уловимые звуки барабана и сямисэна, я поспешила им навстречу, уж не человек ли издает эти звуки, и увидела мужчину, что пританцовывал, подыгрывая себе на барабане и сямисэне, то был ритуальный танец «кагура», и мужчина спросил, как оказалась я здесь, и рассказала я ему все, что приключилось со мной, и мужчина сказал: «Раз так, пойдем со мной, я дам тебе работу». И я решила остаться. Мужчина пообещал, что я буду довольна, он будет кормить и поить меня, и я решила остаться, хотя ничего не знаю о нем.
Так я начала работать на мужчину, о котором ничего не знала, и первые два-три дня он потакал мне во всем, называя то бабочкой, то цветочком, но прошло дней десять, и начал он понукать меня: «Андзюхимэко, иди очисть от шелухи просо, иди потолки рис…» Да разве может ребенок трех лет отроду удержать в руках деревянный пестик? Тогда разжег мужчина костер из рогоза, подвесил меня за ноги и стал поджаривать. Ничего тут не поделаешь, только и остается, что жариться на костре, неужели мужчины всегда требуют невозможного?
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, передо мной поле усеянное галькой, мужчина требует собрать ее всю, пока не стемнело, я быстро-быстро собираю гальку, но мои пальцы — пальцы трехгодовалого ребенка, и кожа на подушечках истерта до крови, красная кровь сочится из них, но все равно мне не успеть, и снова меня поджаривают на костре, подвесив за ноги. Вот почему и по сей день не могу я без отвращения смотреть на рогоз.
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует: «Наколи камней, набери земли вон на той горе, притащи сюда и за семь дней наполни той землей семь котлов». Я всего лишь трехгодовалое дитя, если стану я колоть камни, набирать землю и носить вниз с горы, разве не раздавит меня тяжестью? Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Мне отвратителен этот человек с его непомерными требованиями, но если из-за них мне предстоит умереть поджаренной на костре из рогоза, непонятно, ради чего я выжила, без сна и отдыха я колю камни, копаю землю и за семь дней заполняю семь котлов.
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, а мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы я набрала воды. Стоило мне подумать: «Чем же он хочет, чтоб я начерпала воду?» — как мужчина протягивает мне плетеную корзину, я вижу, корзинка-то вся дырявая, такой не поймать ни мелкую, ни крупную рыбешку, а уж воды не набрать и подавно, от одного только взгляда на нее глаза мои наполняются слезами, не успеваю я смахнуть их, как они наворачиваются снова и снова, вся в слезах иду я к берегу реки, что несет свои полные воды, я не знаю, как глубока она, я смотрю на свое отражение в воде, одно, второе, если бы я была как все, могла бы прожить сто лет и больше, но вряд ли это произойдет со мной, интересно, что сказала бы моя матушка, которая запеленала меня в шелковое белье и воткнула в песок стебелек тростника, пометить место, где меня закопали. Мне ни за что не начерпать воды этой корзинкой. Может, обращусь я к водяному, к каппе, что живет в полноводных реках, и молитву мою услышат? Я стою у перил на мосту и молюсь: «Водяной, хочу я начерпать воды, но не могу, хочу, но не могу, хочу, но не могу». Расправляю я плечи и, рыдая, трижды возношу молитву. И тут вижу идущего мне навстречу продавца масла для лампад. «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что хочешь набрать воды и не можешь? Вот тебе промасленная бумага, положи ее в корзинку и набери воды», — произносит он, в его больших руках лист промасленной бумаги. Я застилаю корзинку бумагой и набираю в нее воды — дело сделано.
«Что же он скажет на этот раз?» — думаю я, и снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и требует, чтобы ногтями срезала я десять стеблей тростника. Разве могу я нарезать ногтями тростник, если у меня тонкие, тонкие пальцы трехгодовалого ребенка? Пальцы мои тоньше тростникового стебля, а ногти мягкие, мягкие, мягкие, но если не смогу я нарезать тростник, быть мне снова поджаренной на костре из рогоза. При мысли, до чего же неразумными могут быть требования мужчин, слезы наворачиваются у меня на глаза, и тут появляется человек одетый во все черное и спрашивает: «Неужели плачешь ты, дитя, из-за того, что не можешь нарезать тростник?» Достает он нож, и лезвие у того ножа, что достает мужчина в черном, большое, и блестит оно на солнце, в мгновение ока десять стеблей тростника срезаны. Как же я благодарна.
И снова мужчина приходит как ни в чем не бывало и говорит: «Андзюхимэко, возьми-ка его в рот». Мне противно, но я не могу ослушаться, и тогда мужчина требует, чтобы я держала его во рту, до чего же противно, думаю я, но еще ужасней быть поджаренной на костре из рогоза, мне противно, но я держу его во рту, и тогда мужчина требует: «Андзюхимэко, теперь засунь-ка его вовнутрь». Он говорит это мне, трехгодовалому ребенку. Если я засуну это вовнутрь, тело мое может разорваться, и тогда мне конец, я прошу мужчину не делать этого, но он свирепо смотрит на меня, гореть мне на костре из рогоза, на костре из рогоза. Неужели мужчины всегда требуют невозможного? Я не хочу снова жариться на костре, так что ничего не поделаешь, я запихиваю это вовнутрь и, к моему удивлению, все заканчивается быстро и обыденно, но у меня такое чувство, что все мои внутренности переворошили, они выскакивают наружу, я подбираю одно за другим и запихиваю обратно, вовнутрь.