Внутренности мои и плоть упругие и гладкие, непросто засовывать их обратно, но радуюсь я, что они такого красивого цвета, радуюсь, что они такого ослепительного цвета, ярко-голубого и ярко-красного.
После этого мужчина разводит костер под семью котлами и говорит: «Взял я котлы, что наполнила ты землей, оросил их водой, что ты начерпала, и разжег под ними костер из тростника, что ты нарезала. Теперь, Андзюхимэко, разденься донага и пройди босыми ногами по земле, что в семи котлах». Котлы раскалились и бурлят, встала я на край котла и громко зарыдала, доколе же этот человек будет требовать невозможного? И тут прилетела ласточка. Стоило мужчине отвернуться, как она защебетала: «Беги, беги, трехгодовалая кроха Андзюхимэко!» — и я побежала, как есть, нагая и босая, бежала пока наконец не увидела одиноко стоящий посреди поля незнакомый дом. «Извините за беспокойство, извините за беспокойство!» — прокричала я, вышел из дома мужчина и спросил, откуда я пришла нагая и босая, и сказал: «Вижу, ты всего лишь трехгодовалое дитя, и хотел бы я тебя укрыть, но что, если тот человек гонится за тобой, и, придя сюда, начнет издеваться и надо мной, станет поджаривать на костре из рогоза и замучает до смерти, лучше тебе сейчас же убираться отсюда». Вышла я из дома и увидела, что на улице уже смеркается и моросит дождь. Как же мне быть, того и гляди, мужчина догонит меня, а уж если схватит, то ждет меня смерть? Что же мне делать? И тут до меня доносится: «Дитя, дитя, вернись!» Ошибки быть не может, голос зовет меня, мужской голос, и я бегу обратно, в незнакомый дом, что стоит посреди поля.
«Дитя, дитя, ты вернулось! Скорее поешь рис и забирайся в мешок, я подвешу его к стропилам. Самой судьбой было мне уготовлено, что придешь ты в мой дом, прося о помощи, как бы надо мной ни измывались, сколько бы ни поджаривали на костре из рогоза, я решил, что помогу тебе, быстрее же поешь рис и забирайся в мешок, и когда подвешу я мешок к стропилам, терпи, даже если зачешется ухо, терпи, даже если захочется пукать», — и с этими словами сильные руки подняли мешок, крепкие, сильные руки. И тут появился мужчина, что гнался за мной, и спросил: «Не появлялась ли здесь Андзюхимэко, трехгодовалое дитя Андзюхимэко, ловкачка, которая, что бы я ни приказывал, все время обводила меня вокруг пальца и выходила сухой из воды? Убежать далеко она не могла, глянь-ка, мешок, что свисает со стропил, качнулся, ну-ка сними его», — приказал он. Я приготовилась, что, как только мешок снимут, ждет меня неминуемая смерть, и мужчина, что укрыл меня, умрет вместе со мной, поджаренный на костре из рогоза, как тот, что укрыл меня, сказал моему преследователю: «Так и быть, сниму я мешок со стропил, но только если ты покаешься». «Тогда возьму я пилу и подпилю стропила», — ответил мужчина, что гнался за мной, но человек, что укрыл меня, набрал воды в лохань и протянул ее мужчине, что гнался за мной. У того, кто отразился в воде, рот был разорван аж до впадины на затылке, и зубы из того рта торчали во все стороны. «Да ты никак бес в душе? Покайся, покайся, не нужны нам бесы, покайся, покайся, не нужны нам бесы!» — стал подначивать человек, что укрыл меня, и в конце концов мужчина, что гнался за мной, исчез, исчез с глаз долой как и не бывало.
Вот она я, одетая в черные одежды, темно-синие портянки и хлопковые таби, повязав соломенные сандалии варадзи, иду на поиски матушки. Обошла я больше шестидесяти провинций, но нигде не могу найти ту, что зову матушкой. Ночевала я и в поле, и в горах, подушкой мне служил веер, а ширмой соломенная шляпа, поливал меня дождь и обдувал ветер, собаки накидывались на меня с лаем и кусались, пугали меня карканье ворон и шелест деревьев, зажав уши, спасалась я бегством, но матушку так нигде и не могла найти. Ведь когда-то давно она дала мне жизнь, куда же она исчезла, почему не могу я найти ее? Без матери смогла я вырасти, без материнской груди смогла я вырасти. Если бы матушка рано ушла из жизни, но явила бы мне свои останки, могла бы я не тратить жизнь на поиски, но уж если она жива, то должна я ее искать.
Мне уже семь. На улице весна, апрель. Я все иду и иду. Смеркается. Я забралась так далеко в горы, что уже не различаю, куда иду и откуда пришла, я хотела бы найти ночлег, но вокруг нет ни одной деревни, смеркается, я присматриваюсь и вижу впереди бамбуковую хижину, внутри горит свет, остановлюсь-ка я на ночлег, но не добраться мне до хижины: передо мной большая река, ни вверху, ни внизу по течению не видно моста. Я проделала такой путь и не могу перейти через реку, не могу перейти через реку. До чего же досадно! Может, смогу я перебраться через реку, если обращусь к водяному, духу этой полноводной реки. «Водяной, хотела бы я перебраться через реку, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу, хотела бы перебраться, но не могу», — трижды произношу я, и вдруг валится сухое дерево, а потом падает еще одно, и еще одно: получается мост. Как же я признательна. И возношу я хвалу водяному.
Я подхожу к бамбуковой хижине и кричу: «Извините за беспокойство, извините за беспокойство!» Выходит из хижины девушка, голос ее звучит молодо, как у ребенка, и говорит мне «заходи», и впускает меня в дом. Подкрепившись, я наконец перевожу дух, мы болтаем о том о сем, и я спрашиваю: «Сестричка, неужели твои глаза не видят с самого рождения?»
О дитя, что задает вопросы без излишнего стеснения! За что мне все эти наказания? Нет, не родилась я незрячей, за три года родила я троих детей, и одно дитя, что родила я в муках, закопал мой супруг в песок. Груди мои разбухли от молока, тосковала я по погребенному дитю, плакала, не переставая, пока глаза мои не перестали видеть, а когда я ослепла, муж бросил меня. Намереваясь умереть, закопала я себя в песок, но потом, насмотревшись на следы погребенных детей, что были повсюду, решила, что должна продолжать жить, занимаясь чем угодно, пусть даже гоняя воробьев. Выбралась я из песка и теперь гоняю воробьев: «Как же скучаю я по тебе, Цусомару! Кыш, Кыш! Как же скучаю я по тебе, Андзюхимэко! Кыш, Кыш!»
«Матушка, я Андзюхимэко, Андзюхимэко, живая и невредимая!»
Удивилась матушка: «Да разве возможно, чтобы моя Андзюхимэко очутилась здесь? Мертвые не возвращаются. Не иначе как оборотень неизвестно откуда пожаловал ко мне сегодня вечером. У моей Андзюхимэко большая родинка на правой лодыжке и красное родимое пятно на левом плече, в этом году уж семь лет, как ее не стало, каждый день молюсь я у зажженной лампадки, не может быть, чтобы она, сбившись с пути, очутилась здесь», — сквозь слезы произнесла удивленная матушка.
Услышав ее рассказ, поняла я: она моя мать, а я ее дитя, но не сможет она незрячими глазами увидеть ни мою родинку, ни мое родимое пятно. От досады слезы невольно навернулись у меня на глаза, но тут раздался голос: «Дотронься-ка до матушкиного правого глаза». Провела я рукой по ее правому глаза, как велел голос, и, когда ладонь моя почувствовала под веком упругость глазного яблока, потекли по моей руке матушкины слезы, и внезапно она прозрела. «Матушка, я Андзюхимэко, Андзюхимэко, живая и невредимая!»
Всю ночь мы провели без сна, то плача, то смеясь.
Прошло дней десять, и в один из них попросила я матушку отпустить меня навестить отца. «Андзюхимэко, что за глупости ты говоришь? Где тот, кого ты зовешь отцом? Разве сделал он хоть что-нибудь, что обязан делать отец? Если этот человек твой отец, то почему закопал он тебя в песок, почему ненавидел так, что отправил на плоту в море, почему, требуя невозможного, поджаривал на костре из рогоза, почему подверг немыслимым жестокостям?»
«Это не так, матушка. Я на этом свете благодаря отцу, если б не было у меня отца, то не быть мне закопанной в песок, но и не выбраться из него, если б не было у меня отца, не быть мне выброшенной на плоту в море, но и не выбраться на сушу, если б не было у меня отца, то не требовали бы от меня невозможного, но никогда не смогла бы я начерпать воду в плетеную корзину или нарезать десять стеблей тростника, если б не было у меня отца, не быть мне подвешенной в мешке к стропилам, но и никогда бы не очутиться здесь, поэтому я во что бы то ни стало хочу навестить отца, хочу повидаться с ним, хочу повидаться с ним, хочу повидаться с ним», — упрашивала я матушку так, будто это было мечтой всей моей жизни. Я совсем не помнила того, кого звала отцом, я помнила мужчину с лицом беса, что исчез у меня на глазах, он-то уж точно был моим отцом, но ничего, кроме лица — лица беса, — я не помнила, я помнила мужчину, что изгнал человека с лицом беса, он-то уж точно был моим отцом, но о нем я помнила только, что его руки, подвесившие мешок к стропилам, были сильными, — вот и все, что я помнила, я помнила мужчину, что нарезал мне тростник своим острым ножом, он-то уж точно был моим отцом, но о нем я помнила только, что острие его ножа было острым и блестело на солнце, — вот и все, что я помнила, я помнила мужчину, что дал мне промасленную бумагу, когда я стояла в растерянности на берегу реки, но о нем я помнила только, что руки у него были большими, он-то уж точно был моим отцом, — вот и все, что я помнила.
Матушка была права, отец закопал меня в песок, он же, откопав, отправил на плоту в море, он же требовал, чтобы я толкла рис и просо, копала землю, черпала воду, он же, подвесив за ноги, поджаривал меня на костре из рогоза. Тело мое все изранено, тело мое все изранено, кожа моя обожжена, на ладонях моих мозоли от гальки, что я собирала, мозоли полопались и кровят, я изрезала все пальцы, пока колола камни, несколько пальцев так и болтаются, держась лишь на лоскутках кожи. Видно, и правда нет нигде того, кого принято называть отцом.
Быть поджаренной на костре, быть избитой, быть убитой, быть изнасилованной — для меня все едино, но тот, кого называют отцом, верил, что я радуюсь, когда он насилует меня. И сознаю, как сильно ошибался он, а все продолжает казаться, что я была дорога ему, дорога ему, дорога ему, мне все продолжает казаться, что когда он поджаривал меня на костре из рогоза, когда требовал невозможного, когда гнался за мной с лицом беса, когда насиловал меня, он поступал так из любви ко мне, и, хотя по его вине я прошла через тяготы и страдания, каждый раз я забывала об этом, верила, что им движет любовь.