В деревне по-прежнему было спокойно, всё шло своим чередом. То там, то тут вскрикнет петух, или послышится звон коровьего колокольчика, или из-под чьей-либо крыши донесётся женский голос, ругающий мужа, а затем всё снова погружается в безмолвие. Бинцзай, раскачиваясь из стороны в сторону, бил в маленький медный гонг. В кармане у него лежали кусочки батата, нарезанного соломкой, он вытаскивал по одному-два кусочка и разбрасывал их, чем привлёк двух собак, которые стали вертеться вокруг него. Он понимающе улыбнулся старой чёрной собаке со двора портного Чжуна и, повернувшись к двум банановым пальмам, громко крикнул: «A-а!» Последнее время он полюбил храм предков — возможно, помнил, что в день, когда ему хотели отрубить голову, ел там мясо. Поэтому он, низко наклонив голову, устремился туда, словно собираясь коснуться финишной ленты.
Несколько детей, игравших у храма предков, увидели его.
— Смотрите, драгоценный детёныш пришёл.
— У него нет отца, он ничей детёныш.
— Я знаю, он превращается в паука.
— Совсем не так, это его мать превращается в паучиху.
— Давайте заставим его кланяться нам в ноги.
— Нет, заставим его есть коровью лепёшку! Вонючую-превонючую! Ужасно вонючую!
— Ха-ха-ха!
Бинцзай, направляясь к ним, ударил в гонг, слизнул сопли и в сильном волнении позвал: «Папа».
— Кто твой папа? Тьфу! На колени!
Дети окружили его, схватили за уши и заставили опуститься на колени перед коровьей лепёшкой, ещё мгновение — и он коснётся её кончиком носа.
К счастью, подошли взрослые. Они были очень оживлены, и это отвлекло детей — те пошумели и разошлись. А Бинцзай всё ещё стоял на коленях, пока не сообразил, что вокруг уже никого нет. Тогда он поднялся, посмотрел по сторонам, пробурчал что-то, а потом яростно стал топтать ногами соломенную шляпу доули,[36] которую обронила одна из девочек; через некоторое время он, как ни в чём не бывало, догнал толпу людей и стал глазеть на происходящее.
Взрослые привели быка. Грязь с него уже смыли, и шерсть была чистой, а тазовые кости очень сильно выпирали. Морда быка, вечно жующего жвачку, была перемазана слюной и пахла сеном. Но Бинцзаю не было страшно — животных он не боялся.
Подошёл мужчина с большим тесаком в руке, воткнул его в землю, разделся до пояса и стал пить вино из большой чашки. Нож для Бинцзая был в диковинку. Тщательно вымытый, клинок светился серебристым светом, мягким и прохладным, притягивая к себе взгляды. Деревянная рукоятка ножа с вырезанным на ней орнаментом была натёрта тунговым маслом до золотистого блеска. По всему видно было, что удобней её не сыскать: кажется, нож вот-вот сам впрыгнет тебе в руку, чтобы — вжих! — и отсечь всё что угодно.
Мужчина выпил вино и с размаху отшвырнул чашку, так что она разбилась. Он выдернул нож из земли, подошёл к быку, топнул ногой, занёс руку и с громким криком резко опустил её. Голова быка величественно отделилась от тела, медленно, как отваливается при вспашке ком земли, упала, вспоров почву рогами. Шея стала похожа на разрезанный арбуз: под слоем кожи обнажилось яркокрасное мясо. Одно мгновение обезглавленное тело быка ещё прочно стояло на ногах.
Дети испугались — они не знали, что это гадание перед битвой. В прошлом, во время похода на юг, генерал Ма Фубо каждый раз перед сражением отрубал голову быку, и, если тот подавался вперёд, это предвещало победу, а если нет — поражение.
— Победим!
— Победим!
— Уничтожим Цзибачжай![37]
Бык подался вперёд и рухнул, мужчины радостно закричали. Крик был неожиданным и слишком громким, а запах вина слишком сильным — Бинцзай испугался, губы у него скривились, и он еле слышно забубнил.
Он увидел, как ярко-красная жидкость, словно извивающаяся алая змейка, струится у ног стоящих людей. Он присел на корточки и потрогал её — скользкая. Помазал одежду — очень красиво. Ещё немного — и его тело и лицо оказались полностью перепачканы в бычьей крови, кровью попахивало даже изо рта. Маленький старичок закатил глаза.
Дети, увидев его лицо, захлопали в ладоши и засмеялись. Он не знал, почему они смеются, и захохотал вместе с ними.
Люди всё прибывали, гул голосов нарастал. Пришла с корзиной в руке и мать Бинцзая — она хотела посмотреть, как будут делить мясо убитого быка. Услышав, что тот, кто не участвовал в жертвоприношении, мяса не получит, она рассердилась и надула губы. А увидев измазанного в крови Бинцзая, аж позеленела от злости. «Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!» — она подошла и схватила Бинцзая за щёку так, что веко оттянулось вниз, зрачок перестал вращаться, а взгляд словно бы остановился на храме предков.
— …мама.
— Тебя ещё теперь мыть, зараза такая, ты меня когда-нибудь доконаешь!
— …мама.
Сын ругался на собственную мать, кому-то это могло показаться забавным. Некоторые парни стали хлопать в ладоши и, распространяя вокруг себя винные пары, закричали: «Бинцзай, давай!», «Давай, скажи ей!..» Мать Бинцзая разозлилась так, что её перекосило от злости, и долго после этого смотрела на людей с неудовольствием.
Схватив Бинцзая за шкирку, как щенка, она потащила его домой, не переставая ругаться: «Чего, спрашивается, ты ходил на улицу? Чего тебя туда понесло? Будет война, а тебе-то зачем во всё это лезть?»
Она привязала сына к стулу толстой верёвкой, а сама, взяв три курительных свечи и закрыв за собою дверь, направилась к храму предков.
Бинцзай уснул. Снаружи послышались далёкие звуки гонга, следом затрубили в рог, затем всё стихло. Неизвестно, сколько прошло времени, но с улицы вновь донеслись топот ног, крики и звуки ударов железом о железо, затем послышались вопли и женский плач. Снаружи что-то происходило.
Ночью, при свете факелов, мужчины и женщины, старые и молодые, с белыми повязками на голове собрались внутри и снаружи храма предков. В темноте они казались скоплением белых, паривших в воздухе — то вверх, то вниз — точек. Женщины, поддерживая друг друга, обнимались и плакали, при этом били себя в грудь и топали ногами. Всё погрузилось во мрак, рукава у всех вымокли от слёз. Мать Бинцзая тоже выплакала все глаза — казалось, она делала это чистосердечно, время от времени утирая рукавом ставшее детским лицо. Она сидела рядом с невесткой из дома Эр Маня, шмыгала носом и, держа её за руку, говорила на нездешнем наречии: «Что человек живёт век, что трава — одну осень, все умрём, все там будем. Тебе надо думать о том, как дальше жить. У тебя есть дети, а у меня этот чёртов уродец, не понять, живой или мёртвый — что с него возьмёшь?»
Она говорила действительно искренне, но женщины по-прежнему плакали.
«Вражда всегда забирает людей. Что раньше умрёшь, что позже — всё одно. Чем раньше умрёшь, тем раньше твоя душа переселится в другое тело, кто знает, может, попадёшь в тело богатого и знатного, да ещё и сильного».
Женщины продолжали плакать на разные лады.
Вот и мать Бинцзая подумала о чём-то настолько грустном, что не смогла сдержаться и, хлопая себя по коленям, зарыдала в голос. Белая повязка, сползшая со лба, то поднималась, то снова спадала. «Ах ты, мать моя, что ж ты наделала! Душа у тебя болела за старшую сестру, за вторую сестру, за третью сестру, только за меня не болела! Что ж ты наделала! Нет у меня ни ночного горшка, ни таза для ног…»
Что всё это значило — неизвестно.
Чем сильнее разгорался огонь, тем становилось светлее. В центре людского круга на время сложили высокую печь и поставили на неё большой котёл. Край котла был слишком высоко, заглянуть в него было нельзя; там что-то булькало и клокотало, а горячий пар вырывался с такой силой, что висевшие на стропилах летучие мыши начали в страхе метаться из стороны в сторону. Взрослые знали, что в котле варятся свинья и тело врага из соседней деревни, порезанные на кусочки и перемешанные. Мужчина поднялся на громоздкую подставку, схватил большой бамбуковый шест, длиннее коромысла, и стал тыкать им в невидимое нутро котла. То, что он накалывал на шест, он распределял между собравшимися — мужчинами и женщинами, стариками и молодыми. Знать, что именно они едят, людям было незачем; каждый должен был съесть то, что ему дали. Кто не ел, того ставили на колени рядом с железным котлом и бамбуковым шестом тыкали ему в рот.
Дрова и сосновая смола горели с треском, от печи волнами шёл жар. У тех, кто стоял в первом ряду, штаны спереди нагрелись, и они непроизвольно стали отступать назад. На мокрой поверхности бамбукового шеста плясали огненные блики. Время от времени брали немного бульона, тоже светившегося в темноте, будто россыпь огненных жемчужин. Голый по пояс мужчина поднялся и громко, как сумасшедший, закричал: «Кто боится смерти, поднимись! Я…» Несколько пар рук потянули его вниз, под каждым куском белой материи была пара глаз, и в каждой паре глаз прыгали язычки пламени. На стены и на потолок лучше было не смотреть: по ним двигались огромные тени, в несколько раз больше человеческого роста, которые то вытягивались, то сжимались, постоянно меняя очертания и приобретая самые причудливые формы.
— Кто тут из семьи Дэлуна? Подходи!
Очередь дошла и до матери Бинцзая. Её глаза были полны слёз, и она непрерывно хлопала себя по коленям.
— Я не буду…
— Бери чашку.
— Жизнь же…
— Бинцзай, и ты ешь.
Бинцзая, кусавшего помочи штанов, нетерпеливо вытолкнули вперёд. Он схватил кусок лёгкого, положил в рот, пожевал, почувствовал, что невкусно, закатил глаза и в сильном беспокойстве бросился в объятия матери.
— Ты должен съесть, — крикнул ему кто-то.
— Ты должен съесть! — закричали все.
Старик, указывая в его сторону ногтем длиной больше цуня, громко кашлянул и взволнованно обратился к людям: «Мы вместе выступаем против общего врага, в жизни и смерти опираемся друг на друга. Разве у детей и внуков Цзитоучжай есть причины не есть?»
— Ешь! — Тот, кто держал бамбуковый шест, передал Бинцзаю чашку. На потолке появилась огромная тень руки.