Парадиз — страница 2 из 3

– Ну, чего лезешь? Подожди, – сказала она неожиданно грубо этому завитому белокурому человеку, совсем чужому, успевшему протрезвиться за время, пока ехали из сада в номера.

– Вот так Клеопатра! – сказал молодой заводчик, ухмыляясь. – Царица Египетская. Важность – фу-ты, ну-ты. Что за немилость. Я ли тебя шампанским не поил?

– Погоди. Погоди, – сказала Наташа, усмехаясь, – как ты сказал? Клеопатра? Будто уж кто-то мне говорил так. Ага! Помню.

– Все равно, – сказал Поздняков – ты, хотя и блудница, но вроде царицы. Хочешь, я на тебе женюсь?

– Ступай ты к лешему, – сказала Наташа равнодушно, – ты, дурак, лучше ботинки мне расстегни. Видишь, я пьяна, мне трудно.

И все было, как нелепый и тяжелый сон.

Одно любила Наташа – смотреть, как небо странно синеет, когда сидишь на веранде в электрических огнях: такое небо можно увидеть только из «Парадиза»: кажется, что здесь сказка, а там в небе – непонятная и великолепная жизнь.

В четвертом часу, когда публика разъезжается из сада и у отдельных столиков остаются запоздавшие посетители за рюмками ликера, Наташа, если была свободна, бродила по саду и подолгу стояла около журчащего фонтана, прислушиваясь.

Как будто кто-то рассказывал сказку про прекрасную царицу. И царица эта – она, Наташа.

Если кто-нибудь случайно подходил к ней, она отвечала высокомерно или совсем не отвечала, уходила молча.

И в этой стройной и надменной проститутке в черном платье нельзя было узнать той Наташи, которая бегала когда-то в скромном платьице в школу и церковь.

В школе Наташа читала про царственную красавицу, у ног которой вожди слагали венцы свои.

Наташе мерещится желтый Нил, сфинксы, не те, что стоят на Неве, а иные, огромные, высеченные из цельной скалы с непонятными человеческими лицами.

И мерещится Наташе пустыня, и среди пустыни оазис, там ее дворец. И вот приходит полководец, закованный в латы.

– Это я, – говорит он, переступая порог, и почтительно целует сандалии Наташи. – У меня много солдат, и большие корабли плавают у берегов моей страны. Но я все это оставил и пришел к тебе в «Парадиз», моя прекраснейшая Наташа.

– Что мне твои корабли и царство? – говорит сурово Наташа. – Видишь: я правлю миром. Звезды поют в честь меня, и когда встает солнце, оно делается красным, как кровь, от любви ко мне. Вон идет хозяйка звать меня в отдельный кабинет, но я не пойду туда, и уже целую неделю я не пою на сцене и больше не буду надевать это глупое розовое платье. Я не хочу петь среди других. Я буду петь одна. Для меня построят высокую эстраду. И я буду петь одна. И пение мое будет так прекрасно, что все станут безгрешными, слушая меня.

В это время подходит к Наташе инженер.

– Позвольте, мамзель, вас ангажировать на сегодняшнее утро. И поедемте с нами, мамзель, на острова.

– Только в автомобиль шампанское захвати, слышишь? – говорит Наташа, – не расплескается. Я из бутылки пить буду.

Когда автомобиль мчится по Каменоостровскому проспекту, Наташе кажется, что все встречные кланяются ей, как царице. И она отвечает им на поклон и милостиво машет платочком. Пусть эти пьяницы и рабочие, и мастеровые знают, что не все царицы жестокосердны. Одна из них, Наташа, великодушна и добра.

– Что же вы, дьяволы, молчите? – говорит Наташа инженеру и его товарищам, – пойте что-нибудь. Сашку Позднякова знаете? Сын заводчика. Он меня Клеопатрой Египетской зовет. Жениться на мне хотел. Эй, инженер! Угости шофера шампанским! Пусть из моей бутылки. Я не побрезгую. Не брезгую же я с вами в одной постели валандаться.

Миновали мосты.

Подымалось солнце над серебряной рекой. Как был прозрачен воздух! И какой легкий ветер веял над безумным городом. Тонкие стволы берез девственно белели, и острова были закутаны дымчатой вуалью.

Солнце пылало алым заревом. Как будто зажгли великолепный пир на утреннем небе. И бессонно томилось сердце по любви невозможной.

III

В «Парадиз» приехали два писателя: Александр Герт и Сергей Гребнев[3]. Они приехали из ресторана после затянувшегося обеда – теперь утомленные и уже нетрезвые – скучали за бутылкой кьянти.

На эстраде негр танцевал с рыжей англичанкой матчиш[4], и звуки сумасшедшей пляски тревожили сердце.

Александр Герт, молодой человек лет двадцати восьми, небезызвестный поэт, с бритым лицом и вьющимися белокурыми волосами, курил папиросу за папиросой, и бледными холодными глазами следил за кольцами дыма.

– Мы с вами погибли, Сергей Андреевич, – говорил он равнодушно и внятно, очевидно, на тему, не раз обсуждавшуюся ими, – погибли. Наша судьба на дне стакана.

– Мы не первые и не последние, – отвечал Гребнев с насмешливой, неприятной улыбкой.

– Но все же, Сергей Андреевич, я лучше, чем вы думаете. Вам кажется, что у меня нет ничего за душой, что я только лирик[5]. Но у меня есть что-то, уверяю вас. Вы вообще меня выдумали, и я, когда бываю с вами, невольно говорю и даже поступаю в лад с вашей выдумкой. Но я не таков.

– Вы говорите: что-то есть. Но тем хуже для вас, Александр Александрович. Если есть, тогда ответственность.

– Может быть. Но что с нас взять: мы, поэты – как и проститутки – самое дорогое и самое тайное отдаем далям. Вот спросите у нее, и она вам то же скажет.

И он взял за руку и привлек к столу даму в черном.

– Как вас зовут, госпожа моя? – спросил Гребнев, подвигая стул, и серьезно, уже без насмешливой улыбки, рассматривая даму.

– Клеопатра, – ответила Наташа, окинув презрительным взглядом обоих писателей.

– Вот и она презирает всех, как и мы, – процедил сквозь зубы Герт.

– Госпожа Клеопатра, разрешите наш спор, – сказал Гребнев и налил ей стакан кьянти. – Вот он уверяет, что мы погибли. А по-моему…

– Ах! Это все равно. Не знаю, о чем вы там толкуете. Скучно все.

– А ведь она гордая, – сказал Герт. – Как это хорошо. Как хорошо.

Подошла Аглая и увела куда-то Наташу.

– И откуда эта гордость? Откуда?

– Да разве вы не видите, она – сумасшедшая, – сказал Герт серьезно. Сумасшедшая, как и мы. И все, кто не спит в эти белые ночи, сходят с ума. Скажите вон тому лакею или вот этому генералу, что сейчас начнется светопреставление, и они поверят в это просто и охотно и, быть может, не испугаются: сумасшедшие боятся только обыкновенного, обыденного.

– Пожалуй, что так, – согласился Гребнев. – У этой проститутки есть какая-то идея не нашего порядка.

– Какая проститутка? Какая идея? – сказала актриса Герардова, подходя к их столику вместе с художником Ломовым и его женой, певицей из Мариинского театра.

– Вот с нами сидела египетская царица Клеопатра, – сказал, улыбаясь, Гребнев. – Герт в нее влюбился.

– Ах! Как это хорошо, – сказала Герардова, всплескивая руками. – Познакомьте меня с ней: я никогда не разговаривала с этими дамами. А мне так хочется. Так…

– Пожалуй. А вы ничего не имеете? – обратился Гребнев к жене Ломова, высокой полной блондинке с крупными мужскими чертами лица.

– Очень хочу. Мне, впрочем, не в первый раз с ними знакомиться. Недавно были мы с ним в «Буффе»[6], – сказала она, указывая на мужа. – Так за наш столик несколько девиц село; все не верили, что я мужняя жена.

Все засмеялись.

Потом пригласили Наташу и пошли в отдельный кабинет пить шампанское.

Ломов ухаживал за Герардовой, Гребнев – за Ломовой, а Герт стал на колени перед Наташей и говорил:

– Вот на вас строгое черное платье, и я схожу с ума от счастья, потому что вы, божественная, позволяете мне стоять на коленях около вас и касаться вашей руки. Вы настоящая женщина, и каждое движение ваше царственно, и глаза ваши прекрасны и безумны. Что за вздор, что женщину можно купить. Женщину купить нельзя. И если бы я мог усыпать золотом всю дорогу от «Парадиза» до твоего дома, божественная Клеопатра, то и тогда бы ты не подарила мне своей любви.

– Вот это правда, – сказала Наташа, – но все-таки ты мне нравишься, кудрявенький.

И она провела своей рукой по волосам Герта.

– Герт влюбился, – хлопала в ладоши Герардова, – Герт влюблен!

Потом она наклонилась к Ломову и шепотом спросила:

– А это не опасно, что мы так вместе: у этой Клеопатры нет сифилиса?

– Тише, тише, – испугался Ломов. – Замолчите, Бога ради.

– Эй, барыня, – сказала Наташа, – выпьем за твое здоровье!

Герардова покраснела и протянула свой стакан, чтобы чокнуться.

– Иди сюда… ко мне на диван, – сказала Наташа, – я тебя поцелую.

Герардова пересела на диван, и они обнялись с Наташей.

Наташе понравилась хрупкая барышня, и она целовала ее в губы долгим поцелуем. И Герардова, по-видимому, не думала уже о том, больна или не больна эта проститутка, и, прижавшись грудью к ее груди, целовалась нежно и сладостно.

Все были пьяны. И Ломов, бледный от вина, что-то серьезно рассказывал Гребневу о Чимабуэ и Дуччи[7].

Ломова напевала вполголоса из «Садко»[8].

Уже ничто не казалось странным Наташе: она твердо верила, что все вокруг нее так как надо, что она сама прекрасна и кто-то венчал ее когда-то на царство. Кудрявенький – это принц, ее жених, а все другие – ее придворные.

Говорила она повелительно и милостиво, как настоящая царица.

– Пусть еще шампанского принесут, а потом поедем куда-нибудь: здесь душно, не могу я больше.

Ломов стал произносить тост в честь дам, и хотя был пьян, говорил по привычке складно и любезно, но никто уже не мог понять, о чем он говорит. Тогда он снял с ноги Герардовой башмачок и, поставив в него бокал, выпил из него шампанское.

Гребнев распахнул окно, и утренний ясный ветер обвеял ему голову; и он неожиданно для себя протрезвился и сталь злым, каким он всегда бывал, когда в голове не шумело вино.