Парадный этаж — страница 33 из 35

— Это я. Ты знаешь, совершенно неожиданно сегодня вечером я оказалась свободной… Ты считаешь, что я совсем обнаглела, но не могла бы я зайти к тебе пожрать? У меня нет ни гроша, а к родителям идти неохота… Ты же понимаешь, блудная дочь возвращается, когда у нее пусто в желудке…

Она тараторила, не давая своему собеседнику возможности вставить слово. Похоже, она была смущена.

— Вы, верно, как раз садитесь за стол? Ты сочтешь, что я перехожу все границы…

— Мы не садимся за стол, сегодня вечером мы уходим. Я огорчен, Лисбет. Нам было бы так приятно поужинать вместе с тобой.

— A-а, вы уходите?

В ее голосе прозвучало разочарование, даже больше чем разочарование — какая-то потерянность, словно перспектива провести вечер с дядей и тетей имела для нее первостепенное значение. Иоганнес был в смятении; и вдруг его осенило.

— Послушай, — поспешно сказал он, — еще не все пропало. Вот что я предлагаю: мы собираемся поужинать у Мюльштайна около одиннадцати часов… Ты знаешь Мюльштайна? Знаешь, где это находится? Шлосплац, около Цитадели…

— Но ведь это ужасно дорогой ресторан!

— Ничего. Не разоримся, приходи… Ведь в кои-то веки ты позволяешь пригласить себя…

— И потом, там слишком шикарно. В моем-то наряде…

— Уверяю тебя, ты будешь выглядеть намного красивей и элегантней всех дам, ты и еще Паула…

— Вы придете туда в одиннадцать?

— Да. Дотерпишь до этого времени? Где ты сейчас?

— У друзей…

— Понятно, но где это? Далеко, близко?

— Не очень далеко…

— Слушай, постарайся прийти. Вот будет здорово. Ты доставишь нам огромное удовольствие, и мне и Пауле… Договорились?

— Хорошо, договорились. А куда вы идете сейчас?

Иоганнес секунду поколебался, потом отважился:

— Мы идем в Старый театр.

Едва он произнес эту фразу, как не столько услышал, сколько почувствовал: на другом конце провода, в той комнате, откуда Лисбет звонила и где она, возможно, была не одна, — да, почувствовал, воспринял не слухом, а какими-то другими органами, как внезапно напряглось, охваченное тревогой, все ее существо. Последовали две или три секунды молчания, оцепенения, потом голос Лисбет — бесцветный, почти неузнаваемый — произнес:

— В Старый театр?.. Ты сказал, в… Но ведь там званый вечер!

— Да, я это прекрасно знаю, дорогая. Но мы получили приглашение, совсем случайно, через одного нашего друга, который…

— Не ходите туда!

Это был почти крик — негодования? ужаса? — трудно сказать, но крик, хотя и хриплый, приглушенный; Иоганнес улыбнулся, его позабавила такая странная, такая сильная реакция, столь не соответствующая тому пустяковому поводу, который ее вызвал, потому что в конце концов, каковы бы ни были убеждения Лисбет, присутствовать на этом концерте все-таки не преступление. «Что за девчонка! — подумал он. — Принять так близко к сердцу…» Он ответил, растягивая слова, как мудрый и уравновешенный человек, который пытается успокоить раскапризничавшегося из-за пустяка ребенка:

— Об этом не может быть и речи, Лисбет! Мы уже собрались. Послушай, ты переходишь всякие границы…

— Не ходите туда! — голос все тот же приглушенный, но, казалось, задыхающийся, испуганный, или это ее исступление придавало ему паническое дрожание?.. — Если вы пойдете туда, вы никогда больше меня не увидите! — Потом уже другим тоном, с другой интонацией: — Иоганнес, умоляю тебя!.. — и вслед за этим звук, который мог быть только рыданием.

— Послушай, это уже слишком, должен тебе сказать… Ладно, мы уходим. Ждем тебя в одиннадцать, поужинаешь с нами в…

Но в трубке послышался новый крик, еще более хриплый; и тихий голос, почти приглушенный, голос, каким говорят, чтобы не услышали соседи или кто-нибудь, находящийся в комнате рядом:

— Подождите, я еду, я хватаю такси, я…

То, что он услышал за этим, походило на икоту. Да, голос умолк, издав нечто вроде сдавленной икоты… Словно гнев был настолько силен, что парализовал речь. Потом, почти сразу же, послышался сухой щелчок в трубке. Их разъединили. Все еще держа трубку в руке, Иоганнес проговорил: «Алло! Алло!» — но услышал только непрерывный гудок. Может быть, их по ошибке разъединила станция? Это случается довольно часто. Он посмотрел на трубку, которую держал в руке, пожал плечами, положил ее на рычаг. Все произошло невероятно быстро. Он машинально взглянул на часы: половина девятого.

— Звонила Лисбет, — сказал он, входя в спальню. — Хотела прийти поужинать с нами. Когда же я сказал ей, что мы уходим на этот концерт, она просто завопила… Ну, разумеется, не в буквальном смысле слова, но все же отреагировала как-то странно. Знаешь, у меня были какие-то подозрения, но это, пожалуй, еще хуже, чем я опасался.

— Что она тебе сказала?

— Умоляла меня не ходить туда… Только и всего! Уж не сошла ли она с ума!

Сидя перед туалетным столиком, Паула расчесывала волосы. Она прекратила свое занятие и взглянула через зеркало в лицо Иоганнесу.

— Умоляла? — переспросила она. — Она тебя умоляла?

— Да. Она даже сказала, что, если мы пойдем туда, мы никогда больше ее не увидим. Ты права: теперь я думаю, что она и впрямь настоящая фанатичка.

— А… потом? Чем закончился разговор?

— Она сказала: «Подожди, я еду…» Да, я уверен, она сказала именно это, хотя говорила так странно, таким сдавленным голосом, сдавленным от гнева, похоже… Да, мне кажется, что она сказала, будто берет такси… И тут — щелк! — бросила трубку!

— Она бросила трубку?

— Или же нас разъединила станция.

Паула сидела не двигаясь, все еще устремив взгляд на отражение Иоганнеса в зеркале, ее рука с гребнем застыла у виска.

— Ты уверен, что она сказала: «Я еду…»? — спросила она.

— Да, мне кажется, именно так…

Паула очень медленным движением поднесла гребень к волосам и начала приглаживать их. Теперь она смотрела в зеркало не на Иоганнеса, а на себя. Лицо ее по-прежнему оставалось спокойным, непроницаемым.

— Что ты обо всем этом думаешь?

— Ничего. А что, по-твоему, я должна думать? Конечно, все это несколько странно, но…

— Но?

— Лисбет странная девушка.

— Ее реакции слишком преувеличены, разве не так?

— Весьма.

— Боже мой! То, что мы идем на этот концерт, не повод вопить! Уже не возомнила ли она, что сможет помешать нам пойти туда, прочитав нам проповедь марксистской морали? Она просто сумасшедшая!

Он подошел к телефону, вызвал такси, вернулся в спальню. Паула сидела в задумчивости. Иоганнес с восхищенным видом оглядел ее с головы до ног. Отметил ее элегантность. Это тоже был ритуал перед выходом. Сам он в своем безукоризненно сшитом фраке выглядел очень импозантно, и никто, право, не мог бы представить себе эту фигуру на улице, пользующейся в городе дурной славой.


Путь до театра занял немало времени, несмотря на образцовую службу порядка, которая дирижировала потоком машин с помощью пронзительных свистков и четких, словно сигналы азбуки Морзе, жестов. Вечером на город обрушился ливень: на мокром асфальте двоились огни и все блестело, сверкало — черные кузова автомобилей, белые непромокаемые накидки полицейских, белый барьер, сдерживавший толпу зевак, отблески огней в освещенных витринах. Иоганнесу было по душе это ночное кружение города, вырванное из тьмы светом прожекторов. Балдахин из красной драпировочной ткани возвышался над главным входом театра, красная ковровая дорожка покрывала ступени лестницы; два ряда жандармов в униформе стояли навытяжку… Все предусмотрено. Среди сбившихся кучками гостей — за цепочкой жандармов и перед ней — Иоганнес и Паула узнавали знакомых, обменивались с ними рукопожатиями. Иоганнес испытывал легкое приятное возбуждение, история с Лисбет забылась, временно отодвинулась куда-то, он, возможно, вернется к ней через час, сегодня вечером, завтра, это не срочно, не важно… Он был счастлив вновь увидеть своих друзей, из которых многие носили солидные имена или владели солидным состоянием. Они давно уже не встречались в тесном кругу, главным образом из-за неравенства в положении, но, когда случай вроде сегодняшнего сводил их здесь, или в Зальцбурге[21], или в Байрёйте[22], Иоганнес дорожил их приветливостью, их старомодной и потому особенно приятной любезностью; и это чувство причастности (хотя и очень отдаленной ныне) к определенной социальной среде, к определенному классу льстило ему. Привыкший быть откровенным с самим собой, он не скрывал от себя, что это внутреннее удовлетворение в какой-то степени исходило от сознания — прочувствованного, пережитого — «привилегированности»: без денег, без намека на власть, без имени, без положения, Иоганнес тем не менее принадлежал к социальной элите, во всяком случае к тем, кто имеет особые преимущества, к тем, кого, в частности, приглашали на официальные празднества, где ему и доводилось сталкиваться с сильными мира сего. Это в известной мере опьяняло. И если это признак моральной слабости, то она, безусловно, простительна: все люди, на какой бы ступени социальной лестницы они ни стояли, предпочитают думать, что они не лишены индивидуальности, что они не совсем безлики, безымянны. Право же, только очень сильный человек умеет пренебречь всякой суетностью…

Иоганнес не мог похвастаться этим качеством; «Человеческое, слишком человеческое… И к тому же я не обязан ни перед кем отчитываться. Если мне приятно находиться здесь, среди ста пятидесяти тщательно отобранных лиц, почему я должен искать себе оправдание?» Хриплые, словно лающие голоса объявили о прибытии официальных лиц. У входа в театр засуетились представители службы порядка, в толпе зевак раздались жидкие аплодисменты. Жадное любопытство совсем притиснуло приглашенных к двум рядам жандармов. Под беспрестанными вспышками магния господа во фраках, дамы в длинных вечерних туалетах поднялись по устланной ковровой дорожкой лестнице. Лица их были знакомы, они то и дело мелькали на страницах газет и журналов, на экранах телевизоров. Вот бургомистр большого богатого города, вот государственный министр, вот излучающий благожелательность полпред иностранного государства. Они расточали направо и налево беспричинные улыбки, которые являли собой истинное воплощение оптимизма. Они вселяли в тебя уверенность. Нет, мир не может находиться на краю пропасти, если такие мужи пекутся о его судьбе. Да, если Европа ведома такими пастырями, она пройдет еще через столетия со своими нетронутыми богатствами, со своими сокровищницами искусства и человеческой мысли, со своим двухтысячелетним наследием, со своими несравненными рецептами могущества и благоденствия. Приглашенные в свою очередь тоже зааплодировали, еще более дисциплинированные, чем зеваки за белыми барьерами. Иностранный полпред в знак приветствия поднял на высоту плеча правую руку. У него были испещренные прожилками лиловатые набрякшие мешки под глазами, желтушные зрачки между длинными ресницами египетской танцовщицы, густые седые волосы. Он походил на пастуха-кочевника и на пророка. Его уместнее было бы видеть не в светском фраке, а в грубошерстном коричневом плаще, творящим среди песков пустыни или на фоне безмолвных вод молитвы. Присутствие этого жителя Востока рядом с бургомистром, чистокровным представителем германской расы, было глубоко символично. Два дня назад полпред уже имел долгую встречу с федеральным канцлером в Бонне, и газеты не преминули подчеркнуть исторический характер этой встречи — зримый знак того, что прощение даровано и получено, после ужасов прошлого скреплена дружба, дана торжественная клятва на будущее. Было заключено несколько немалова