Парадокс любви — страница 6 из 11

Радости и тяготы совместной жизни

Труднее всего рассказать не о том, что преступно, а о том, что смешно и постыдно.

Руссо. Исповедь

Итак, оба они жили счастливо, бесполезные <…>, зависящие один от другого, как спрос зависит от предложения <…>. Они победили — и как быть теперь с этой победой? Они оставались наедине с собой только в ванной или в своих мечтах. Между ними не существовало больше ничего неожиданного, недосказанного, таинственного. Они принадлежали друг другу, освещенные самым бескомпромиссным светом, светом своего счастья.

Поль Моран. Левис и Ирен

Я не всегда думаю о тех, кого люблю, но делаю вид, что люблю их, даже когда о них не думаю; я притворяюсь, что готов нарушить собственный покой в угоду абстрактному чувству при полном отсутствии живого и спонтанного переживания.

Сартр. Ситуации 1

Вот уже несколько лет существует в Париже странная церемония, происходящая на площади дез Абесс на вершине холма Монмартр в период сбора винограда: молодые пары приходят сюда, чтобы сказать друг другу, Как в песне Жоржа Брассенса: «Имею честь я не просить твоей руки»[75] — и чтобы это «непредложение руки» было зарегистрировано представителем власти. Нет такого ритуала, который бы нас устраивал, — кажется, говорят эти женихи и невесты новой генерации — и все же поручают зарегистрировать свой отказ от официальной помолвки официальному лицу. Им нужен символ минус ограничения: странная игра с институтом, к которому обращаются лишь для того, чтобы его отвергнуть. Мы оставляем позади брак как предписание, однако мысленно мы с ним не расстаемся.

1. Возврат к упрощенной свадьбе

Много споров велось вокруг ностальгии по классической свадьбе с невестой в белом платье. Это та разновидность ностальгии по внешней форме, которая допускает присутствие священного трепета, а в качестве алиби привлекает традицию. В ход идет соответствующая символика: запряженные лошадьми коляски, лимузины, приемы в замках — все это лишь в качестве театральных декораций. Брак, подобно другим общественным институтам прошлого — священству и рыцарству, — был ритуалом посвящения, знаменующим определенный жизненный водораздел. Сегодня брак может быть повторным и подлежать отмене, но при этом для большинства людей он остается обязательным жизненным этапом. Каждому нужно хотя бы раз вступить в брак — это может произойти и после десяти лет совместной жизни, чтобы наконец ее узаконить. Даже будучи христианами, жених и невеста подходят к брачной церемонии с потребительскими мерками: они находят самого модного священника, самую изысканную церковь — уж не взыщите те, на кого не пал их выбор.

Английский поэт Джон Мильтон издал в 1644 году длинную речь в защиту развода как акта созидающего, а не отрицающего брак. Мильтон проводит аналогию между супружескими отношениями и отношениями короля со своим народом: как договор между подданными и монархом может быть расторгнут в случае злоупотребления последнего властью, так и супружеский договор может подлежать расторжению в случае серьезных разногласий между супругами. Если бы люди относились к узам брака всерьез, — скажет позже Ницше, — они запретили бы супругам связывать свои жизни навсегда. В наши дни, когда ожидаемая продолжительность жизни достигает восьмидесяти-девяноста лет, это высказывание звучит особенно актуально. Право на развод придает браку цивилизованный вид, уже не допуская его превращения в застенок: вот почему среди инициаторов развода, по крайней мере в Европе, 70 % — женщины, опьяненные предоставленной новой возможностью. Союз? Да, но с правом его расторгнуть, сбежать, не жить с навязчивым страхом умереть от удушья. (Напомним о той американке, которая в 2008 году отложила развод, так как дом, которым она владела вместе с мужем, потерял половину своей стоимости. Кризис как катализатор морали!) Чтобы заклеймить упадок нравов, приводят в пример пары, живущие вместе по пятнадцать, двадцать, а то и тридцать лет; но любовь — это не соревнование на выносливость, она, скорее, определяется качеством взаимоотношений двух людей. Если это качество сохраняется десятилетиями — прекрасно, однако люди решают жить вместе не для того, чтобы любой ценой продержаться как можно дольше.

Для совместной жизни больше не требуется разрешения родителей, но их одобрение весьма желательно. Если и в этом отказано, тоже не беда. Вряд ли мы вернемся к насильственным бракам — это печальное явление, которое еще наблюдается в некоторых мусульманских или традиционалистских странах, служит нам наглядным предостережением[76]. То, что у нас есть выбор между классическими семейными узами, внебрачным сожительством, свободным союзом и на протяжении нашей жизни эти формы связи могут чередоваться, представляет собой, в конечном счете, огромный шаг вперед. Мы не разрушили институт семьи, мы, как рак-отшельник, приспособили его для наших нужд и, подчинив своей воле, сделали неузнаваемым. Старая крепость устояла, сохранив для многих свою притягательность. Брачный союз в нашем понимании восстановил в правах то, что прежде подрывало его, — пылкость, непостоянство, свободу действий каждой из сторон. Он «переварил» враждебные ему явления, окреп благодаря нападкам. Его формы стали бесконечно многообразнее, и потому осуждать брак также нелепо, как и обрекать нас на обязательное супружество. Парадигма семьи не устаревает, так как многие люди в ней лично заинтересованы; семья стала открытым клубом, смесью амбиций и надежд, доступной для всех, включая геев и лесбиянок. Однако у этой доступности есть свои жесткие ограничения. Когда появляются дети, право на главенство личной воли становится недействительным. Рождение ребенка необратимо, оно связывает родителей навсегда, вне зависимости от их сердечных предпочтений. В этом случае задача законодательной власти гарантировать соблюдение интересов ребенка, защитить слабейшего, чтобы «компенсировать» неустойчивость супружеских связей. Следует учитывать нравы общества, но не в ущерб правам детей. Это тот счет, по которому мы обязаны платить.

2. На знакомый мотив

У «Битлз» есть пронзительная песня «She’s Leaving Home» («Она уходит из дома»): история девушки, которая ранним утром убегает из семьи, оставив на столе записку. Слушатели сопереживают и юной девушке, уставшей от обыденности родительского дома, и родителям, сраженным ее уходом.

Раньше семья сжимала нас, как жесткий корсет; сейчас она скорее напоминает порванный брезент палатки, пропускающий и ветер и дождь. Это самый ходовой образ той сумятицы, которую повлекла за собой индивидуалистическая революция. Не странно ли, что во Франции это явление сосуществует с очень высоким показателем рождаемости, достигнутым благодаря разумной политике (детские ясли, отпуск по уходу за ребенком), которая превратила женскую занятость из врага рождаемости в ее союзника. Франции удалось, в отличие от ее соседки Германии, удачно совместить возможность успешной карьеры и материнства (даже если материнство наступает теперь в более позднем возрасте)[77]. Не удивительно ли, что разрушение супружеских уз параллельно другому процессу — возрастанию потребности «создать семью», включая даже тех, кто традиционно был ее лишен — представителей сексуальных меньшинств? В этом плане ламентации консерваторов не соответствуют реальности: наши демократии восстанавливают, но уже на последующем этапе и на иных основаниях, взаимосвязи, разрушенные ими на предыдущем. Они демонстрируют исключительную сбалансированность новаторства и осмотрительности, не попадая при этом в ловушку анархии или, напротив, застоя. Семейства распадаются и воссоздаются вновь, как фрагменты огромного гобелена, который постепенно развертывают у нас на глазах.

Семья возвращается, но в ином виде: объединенная лишь привязанностью, она стремится служить своим членам, и старшим и младшим, она совместима с самореализацией каждого.

Показательный факт: родители приглашают и поселяют у себя спутников своих детей, что до 1970-х-1980-х годов прошлого века было явлением невероятным. Тяга семьи к сплоченности оказывается сильнее условностей. В семье мы превращаемся в одно из звеньев длинной цепи, которая существовала до нас и будет существовать после. Семья учит всех, юных и старых, жизни бок о бок, при том, что каждое поколение воспринимает себя как отдельную нацию: и младшие и старшие уединяются с себе подобными и сочиняют собственные правила игры. Открытая и гостеприимная, семья умеет примирить такие несовместимые прежде ценности, как независимость и чувство безопасности; она призывает нас свободно, добровольно принять то, что дано нам от рождения и в силу случайных обстоятельств. Каждый член семьи делает, что ему нравится, при этом соблюдая свод общих правил и участвуя в общей системе взаимопомощи.

3. Зачатие в причудливом стиле барокко

Отныне мы выбираем свое потомство вместо того, чтобы принимать его как данность; загадочное желание иметь детей — это последнее в жизни, что сохранило свою сакральность. Малыш появляется на свет не вследствие случайности — теперь он плод наших желаний. Пара сама выбирает срок зачатия; контрацепция приостанавливает анонимную силу инстинкта: занятия любовью естественны, зачатие же просчитывается. Изнурительнейшая ответственность — это запрограммированное рождение!

За того, кто придет в этот мир, мы будем отвечать до самой смерти. Рожают детей далеко не с лучшими намерениями: часто это делается для самоуспокоения, чтобы «продлить» собственную жизнь, чтобы через детей добиться успеха там, где сам проиграл. Но любят детей из самых лучших побуждений: одним фактом своего существования они разносят в пух и прах все наши нарциссические мечтания и срывают любые наши планы. Чудо появления новорожденного захватывает врасплох: он не подтверждает ожиданий, приводит в замешательство, он — воплощенная инакость. Каждый, думая, что работает на себя, трудится, на самом деле, для обновления человечества. В этой диалектической взаимозависимости частных стремлений и общих целей — апофеоз эгоизма и одновременно альтруизма. Ради наших детей мы идем на жертвы, которые ничем не окупятся. Дети — та облеченная в плоть родина, ради которой мы еще готовы отдать свою жизнь.

То же можно сказать и о семьях с детьми от прежних браков. Обязанности умножаются, так как отныне на плечах старших ответственность и за «наших» и за «ваших» — мальчиков и девочек, живущих под одной крышей и не связанных кровными узами — ситуация, по сути своей конфликтная. Современная наука и менталитет делают возможными настоящие кульбиты во времени: женщины вынашивают чужого ребенка или ребенка дочери и зятя, весьма вероятно появление в ближайшие десятилетия искусственной матки, многие девушки желают искусственного оплодотворения, чтобы избежать половых контактов, встречаются престарелые отцы, у которых младший сын моложе их собственных внуков, и богатые холостяки, решающие завести детей без жены; человеческие клетки и матка используются в коммерческих целях — похоже, мы движемся к пропасти, сбивая по пути все ориентиры. Но дело в том, что мы в самом разгаре строительства новых форм семьи, и то, что мы испытываем, — это страх перемен, а не ужас конца. Вчера — сексуальные отношения, связанные с зачатием, сегодня — сексуальные отношения, не связанные с зачатием, завтра — зачатие вне связи с сексуальными отношениями, делающее ненужным участие обоих родителей: не есть ли эта ультрасовременность лишь возврат к истокам евангельского текста, так как Мария — первая женщина, родившая «без греха»? Там, где нам видится разрушение, следует констатировать неожиданную верность истокам[78]. Семья не уходит в прошлое — лишь одна из ее форм, сложившаяся в XVIII веке, оттеснена на периферию новыми семейными конгломератами с причудливыми, как лабиринт, родословными.

4. Страх пустоты

«Семьи, я вас ненавижу! Огороженные дворы, закрытые двери; достаток, ревнующий к счастью», — писал Андре Жид. «Семьи, я вас люблю», — справедливо возражает Люк Ферри, приветствуя возрождение частной жизни[79]. Может быть, следует уточнить: семьи, я вас люблю, но не всегда. Эти маленькие человеческие общности не утратили своей двойственности: они убежище, но они же и тюрьма. С одной стороны, приятно чувствовать себя защищенным, знать, что где-то есть раскрытая дверь, приятно, когда о тебе заботятся, спешат тебя накормить. Ни с чем не сравнима роль дома, где прошло детство, он средоточие стольких прекрасных воспоминаний! Что может быть чудесней недолгой общинной жизни, когда все семейство съезжается на большие праздники? Кажется, что в тот день и в тот вечер многочисленные родственники дарят каждому свое тепло, свое участие: столько привязанностей, столько преданности, которые так облегчают тяготы длительного союза. Не признавался ли Барак Обама, что вновь обретенные родные, съехавшиеся на Рождество с четырех континентов, напоминают ему заседания Генеральной Ассамблеи ООН? Когда все семейство в сборе, возникает удивительное чувство непринужденности. Можно выбирать тех, кто тебе больше по душе, радуясь возникшей вдруг близости с дядюшкой или с позабытой двоюродной сестрой — чувству, по отношению к родителям утерянному.

С другой стороны, семья продолжает оставаться символом заточения. Это не созданная нами, а доставшаяся по наследству форма существования. Она преследует нас, затягивая на шее лассо, и чем сильнее мы ее отрицаем, тем с большей вероятностью мы ее воспроизводим. Когда приближаешься к некоторым семейным кланам, рискуешь, как под отваленным камнем, увидеть копошение мокриц: тут и взаимные антипатии, и сведение счетов, и злопамятность. Сохраняя респектабельный вид, эти малые сообщества строго оберегают свои секреты. В недрах таких кланов как раз и разыгрываются самые страшные драмы; изнасилования, инцесты, убийства[80]. Сама мысль, что у вас общее происхождение, что вы носите одну фамилию, вызывает тошноту. Существуют, правда, и другие, более мирные семейства, где царит восхищение друг другом, где чужой нужен лишь в той степени, в какой он отражает и подтверждает их величие. Мы столь прекрасны в ваших глазах, — так приходите снова и подтвердите нам это! Семейная любовь незыблема, — но часто она остается за дверью нотариуса, когда, например, читается завещание, и братья и сестры, едва утерев слезы, отпихивают друг друга, чтобы первыми узнать, кому достался больший куш. (Поэтому важно поделить собственность между детьми, пока они малы, чтобы никакие финансовые дрязги не омрачали в дальнейшем их отношений.)

5. Безжалостное счастье

В этой области нас бросает из одной крайности в другую: вчера — заточение в родительским доме, сегодня — отказ от любых семейных связей. Английский философ Исайя Берлин видел в викторианской эпохе апофеоз клаустрофобии, плен и униженность. Для нашего времени он предвидел противоположное зло — агорафобию, или боязнь открытого пространства. Страх перед безбрежностью океана. Благодаря излишней независимости мы окажемся в эмоциональной пустыне, лишенные поддержки; но любая опека будет нам в тягость. По правде говоря, мы хотим всего сразу, только без сопутствующих неудобств: и семейной солидарности, но без зависимости, и связей, но без поводка на шее. Чтобы семья в нужный момент была рядом с нами (но не наоборот) и чтобы, вовремя приласкав нас, тут же о нас забывала.

Что же удерживает вместе членов одного рода? Привязанность? Общие интересы? Очевидно, что уже не власть одного из членов семьи. Ничто не мешает родителям разойтись, подросткам покинуть дом, братьям и сестрам больше не встречаться. Биология пока работает, хотя чувство долга формирует не только она. Современная семья, заботящаяся лишь о счастье своих членов, рассматривает себя прежде всего как убежище и как трамплин для ребенка, которые обеспечат ему необходимую защиту и надежно подготовят к самостоятельной жизни в мире. Но при первом же осложнении пары разбегаются, и тогда по одну сторону остается мальчик или девочка, маленькие свидетели страсти, которой больше нет, а по другую — старые родители, которых подталкивают к выходу, пристраивая в дома для престарелых. Безжалостное счастье, требующее кем-то поступиться. Хотелось бы уметь расторгать контракты когда захочется, а родителей выбирать нажатием клавиши… Вспомните замечательное высказывание Вирджинии Вулф: «Никто не имеет права загораживать вид другому человеческому существу». В этих словах звучит неудержимый призыв к освобождению из-под власти родителей или супруга. Но как быть, если препятствием становится ребенок? Этот миниатюрный тюремщик стоит на пути нашего стремления к вольной жизни. Волшебного синтеза заботы о себе и заботы о другом не происходит: все варианты мучительны, и мы упираемся сразу в несколько тупиков. Семья всегда будет слишком довлеющей, чтобы удовлетворить нашу потребность в свободе, и недостаточно близкой, когда мы нуждаемся в утешении.

Более того: в той форме треугольника, которая родилась в конце XVIII века и распалась не так давно, семья подчиняла своих членов всемогуществу отца, чьи капризы, воспользуемся фразой Сартра, имели силу закона. Современная семья говорит только на языке любви: конфронтация изгнана, холодность разоблачена. Воцарился союз, в котором личность растворилась. Нам полагается оставаться до взрослого возраста птенцами в гнездышке. Риторика нежных чувств захлестнула общество, из медийных средств изгоняются резко звучащие «отец» и «мать» в пользу «папы» и «мамы». Приторная риторика проникает в общественную сферу, навязывая и в области управления законы внутрисемейных отношений[81]. «Установка на любовь» запрещает конфликты, она держит детей в некоем питательном бульоне, не дающем им восставать против родителей, которые, в свою очередь, не позволяют себе ни единого резкого слова, «чтобы не испортить отношения». Семья-кровопийца не выпускает жертву, шантажируя ее своими нежными чувствами. Как бороться с этой лавиной «сердечек» и «заек»? Приоритет папы-приятеля и мамы-подружки, одетой совсем как дочка, отрицает разницу поколений и внушает отпрыскам закон вседозволенности: делай, что тебе нравится. «Рождение детей — это смерть родителей», — говорил Гегель; сегодня это, скорее, возможность для родителей до старости оставаться детьми. Мы забыли, что противостояние — фактор роста, что привязанность не исключает разногласий, что каждое поколение, вырастая, проходит через символическое убийство предыдущего[82]. Потому чрезмерно либеральный — без запретов и ограничений — подход к воспитанию сводит на нет само воспитание. Отсюда и потребность в дисциплине, характерная для детей поколения baby-boomers, желание видеть своих родителей, скроенных по образцу Питера Пена, наконец повзрослевшими и берущими на себя ответственность. Предполагалось, что любовь разрешит все проблемы; оказалось же, что она сама стала проблемой.

6. Прозаические страсти

Остроумный афоризм Лихтенберга: «Любовь слепа, брак возвращает ей зрение» — стал не совсем точен: в современных идиллиях восторги любви мирно уживаются со скрупулезной работой нотариусов, делящих имущество, и четким разграничением «моего» и «твоего». Пара голубков является одновременно парой деловых партнеров, которые, вступая в совместную жизнь, заранее обговаривают ее формат: предполагается, например, наличие отдельных спален, что позволяет уединиться в случае храпа, бессонницы (сон — сфера более интимная, чем секс) или неуместных эротических притязаний одного из супругов. Не обязательно жить в одной квартире (при достаточных финансовых возможностях) — тогда мы избавлены от многих неудобств и по-своему осуществляем разумную утопию любви на расстоянии. Было бы неверно видеть в этом примитивный материализм: просто сегодня мы исключительно осторожны, мы боимся оказаться порабощенными. Охрана жизненного пространства — это прежде всего стремление не задохнуться, не дать быту внедриться в мир чувств. Чем плотнее косяк рыбы, тем медленнее он размножается. Скученность мешает метать икру. Чтобы ладить, не обязательно сливаться в симбиозе: если отсутствие губительно для скоротечных романов, то чрезмерное присутствие способно убить даже самые сильные чувства. Любовники умирают от избытка близости, для общения нужны паузы. Типичная современная пара выглядит так: двое, обнявшись, идут по улице или сидят за столиком в кафе, разговаривая каждый по своему мобильнику. Приятно быть вместе и в то же время отдельно. Впрочем, слишком долгий разговор по телефону может нарушить равновесие. Приязнь, основанная на чувстве дистанции, близость за счет обособленности — любовники балансирую́т на этой горной круче с риском в любую минуту с нее сорваться.

Совместная жизнь — это не столько преодоленное одиночество, сколько временами прерываемое содружество. Даже крепко спаянные пары ведут двойное или тройное существование, особенно когда оба работают, — для этого есть множество возможностей помимо адюльтера. Партнер не должен быть слишком далеко или слишком близко: его оставляют, чтобы потом вернуться к нему, связь не теряется благодаря телефону, имейлам и прочим дивайсам. Семьи часто трещат под напором бытовых проблем: валяющихся носков, неразобранного стола, бардака в спальне. Стать близким другом знакомой пары нередко значит упасть с небес на землю: оказываешься невольным свидетелем таких отталкивающих подробностей, такого разрыва между тем, как пара себя позиционирует и как выглядит на самом деле… Двое — это маленькое княжество, в котором каждый отстаивает свои законы и которому вечно грозит то тирания, то анархия. Он и она выступают одновременно в роли правителей, дипломатов, парламента и народа. Постоянное урегулирование, устранение напряженности, распределение домашних обязанностей (основную часть которых еще несет женщина): современный тандем являет собой удивительное сочетание жара страсти и огня под кастрюлей. Даже секс обсуждается на форуме с вынесением на повестку дня недостатков и предложений. Мы ждем, чтобы партнер и утешал нас, и удивлял, мы хотим превратить семью в теплый, защищающий нас от мира кокон — и одновременно в поле боя. Поэтому нам необходима конституция (с правом в любой момент ее изменить), которая обеспечивала бы нам определенный статус и определенный ритм жизни. Не слишком героическая картина? Конечно, но кто сказал, что в наших романах должна быть героика? Достаточно того, что они есть — хватит оправдывать их страстью, судьбой, внутренним пламенем. Приходится выбирать между славой и стабильностью.

7. Союз двоих, или Счастливая беседа

Не все союзы тают, как снег под солнцем. Есть те, что длятся долго, и они не исключение. В конфликте между фонтанирующими страстями и серыми буднями партнеры отдают предпочтение постоянству. Да, у них бывали свои черные времена, они порой взбрыкивали, порой поддавались нахлынувшей тоске, они даже расставались, но теперь все раны зализаны. В проблематичном сочетании силы накала и долговечности они выбрали последнее — пусть жар убывает, зато возрастает надежность. Прочная конструкция долгих отношений ценится ими выше недолго пламенеющей страсти, вместе с тем, их радует чудесное открытие: привычка — не помеха волнению чувств. Они признательны друг другу за то, что остались вместе. Благородное постоянство старых супружеских пар заслуживает нашего внимания, даже если не всем из нас оно свойственно. Можно ли приостановить неминуемую эрозию брака по любви? Можно, если основывать его не на любовном экстазе, а на уважении, согласии, взаимопонимании, радости создания семьи, ощущении бессмертия при появлении детей и внуков, о котором говорили древние. Пора вспомнить о чувствах умеренного накала, безумной любви противопоставить спокойную любовь, работающую на созидание мира, любовь, для которой время союзник, а не враг.

Счастье, — говорила мадам де Севинье, — быть рядом с теми, кого мы любим. Самый удачный тип брака или союза основан на дружбе: дружба — это замедленная любовь, она избегает пафосных страстей, выдерживает разлуку, допускает разнообразие привязанностей. Такой союз, кроме интенсивности влечения, признает и другие составляющие совместной жизни, не исключая при этом ни порывов желания, ни плотских радостей. «Хороший брак — это счастливая беседа обо всем на свете», — писал Джон Мильтон в XVII веке. Замечательное определение, однако стоит добавить, что эта беседа может иногда прерываться, и, надо сказать, без малейшего для себя вреда. Следует научиться скучать вдвоем, и вместо того, чтобы упрекать себя, стоит относиться к этому как к подтверждению собственного жизненного опыта и взаимной чуткости.

Если не существует мудрости любви[83], может быть, есть некая мудрость в той любви, что отходит на второй план, уступая дорогу чему-то большему, чем она сама. Настоящая любовь смеется над любовью в нашем обычном понимании. Раньше супруги, вступившие в брак по расчету, старались привязаться друг к другу, мы же совершаем обратное: начинаем со страсти, а потом пытаемся проникнуться взаимной симпатией. Стойкий союз, как ни парадоксально, — это союз, признающий свою конечность во времени; он рассматривает себя как этап опережающей его эстафеты. Его сила в неустойчивости и податливости, уязвимость — его лучшая защита. Этот союз несовершенен — значит, он способен к бесконечному обновлению. По сути своей он надежда, перекинутая над бездной сомнения, пари на долговечность, акт доверия к животворной силе времени. Есть какая-то благородная стойкость в том долгом пути, который проходят вдвоем, преодолевая все ловушки, соблазны и разочарования, когда в единственном человеке находят свое служение и свою награду.

Политизация супружеского ложа?

Не только фрейдо-марксисты 1960-х годов пытались повязать интимную жизнь идеологией. В самом деле, все философы, начиная с Платона, видели в процветании здоровой, слаженной семьи залог крепости Государства. В наши дни некоторые консерваторы в непостоянстве отдельного человека распознают приметы распадения демократии: если брак дрожит под напором мутной воды развода, измены или вседозволенности, — сотрясается весь общественный порядок. «Я нахожу, что дети разведенных родителей менее способны к серьезному изучению философии и литературы, чем многие другие», — говорил, например, Аллан Блум[84]. В свою очередь американский социолог Кристофер Лаш, блестящий исследователь современного нарциссизма, требовал внесения в конституцию вместе с запретом абортов запрета на развод для супругов с детьми. Энтони Гидденс, теоретик английских лейбористов, напротив, в трансформации интимной жизни видит своего рода микрокосм большой демократии: самореализация, уважение других, автономия — эти добродетели, перемещаясь в социальную сферу, свидетельствуют о новом динамизме[85]. Одни выступают за возрождение прочных связей (если надо — в принудительном порядке), другие с радостным удивлением констатируют, что причуды индивида совпадают сдвижением Истории.

«Никто не может быть хорошим гражданином, не будучи хорошим сыном, хорошим отцом, хорошим братом, хорошим другом, хорошим мужем», — гласит статья 4 Декларации от 5 фруктидора III года Французской революции (1791), которая освящает семью как фундамент общественного договора. Формулировка глубокая, но пугающая: она подчиняет семейную сферу сфере политической и во имя общих интересов утверждает контроль над человеческими чувствами. А вот высказывание Сен-Жюста: «Развод — это позор, оскверняющий общественный договор. <…> Чем распущеннее нравы в частной жизни, тем важнее, чтобы добрые и гуманные законы их сдерживали. Добродетель не должна поступаться ничем ради отдельных людей»[86]. Между политическим режимом и нравами никогда не было прямой связи. Демократия может быть пуританской, как, например, в Индии, а тоталитарные режимы могут насаждать безнравственное поведение — взгляните на Кубу или бывший Советский Союз. Нравственные принципы какого-нибудь правителя, например Хомени, никак не синоним гражданского мягкосердечия. А эскападам престарелого Берлускони не удалось пока развалить Итальянскую Республику. Иллюзия социологов: мы гадаем по любви, как по кофейной гуще, супружеские отношения должны для нас непременно что-то означать: вместо того, чтобы просто признать их как факт, мы их рассматриваем как позитивные или негативные величины. В этой области сложно полагаться как на пророков несчастья, так и на тех, кто обещает ясные зори: любовь не имеет решения, ее не объяснить логически. Надо отказаться от прямолинейных аналогий. Наше общество не в той степени больно или, наоборот, здорово, как об этом принято говорить: оно, на самом деле, слегка прихрамывает, так как постоянно экспериментирует, пытаясь примирить зыбкость супружеской связи со стабильностью, необходимой для продолжения рода. Грандиозный и захватывающий эксперимент — ведь опасности свободы ценятся выше удобств зависимости.

Часть третья