Парадокс любви — страница 7 из 11

Чудесный мир плоти

Глава VIIИ вновь сексуальная революция?

Оглядываюсь по сторонам, вижу: в двух шагах — парень, из тех, с кем мы устраивали групповуху пару недель назад, после веселой ночки в клубе «Les Bains». Завис между соседними заведениями. Оборачивается, стоим друг против друга, привет-привет, целуемся в щеку. Можно бы и в губы, все-таки вместе трахались, но он, видно, решил: раз групповуха, то и не считается.

Гийом Дюстан. Сегодня вечером я иду развлекаться

Истинная цивилизация не в газе, не в паре и не в вертящихся столах, она в убывании следов первородного греха.

Бодлер

В августе 1993 года журнал «Elle» поместил на обложке летний тест: «Вы шлюха?». Удивительна грубость вопроса, но еще удивительнее энтузиазм отвечающих: не было ни одной редакторши или журналистки этого знаменитого еженедельника, которая бы не ответила положительно, гордясь тем, что она исключительная сука и потаскуха, каких поискать. Итак, отныне «шлюха» — почетное звание, высокий титул из лексикона любовных игр[87]. Превращение оскорбления в повод для гордости доказывает, — если это еще нуждается в доказательствах, — что мир стал другим. Если раньше сексуальную жизнь считали нужным скрывать, то теперь ее принято демонстрировать. Появился даже новый вид снобизма — снобизм эротический: не дай бог чего-то не знать в этой области. Полистайте соответствующую прессу за последние тридцать лет — просто-напросто пособия по разврату, назидательные, как в старые добрые времена: попробуйте заняться содомией, любовью втроем, попрактикуйте бисексуальность, воспользуйтесь кнутом; хороши ли вы в постели, занимаетесь ли вы любовью по понедельникам?[88] Тема смерти неприлична, ее замалчивают, зато на повестке дня непристойные секреты, которыми каждый рвется поделиться по телевидению, по радио и по Интернету.

Раскрепощение нравов сыграло с нашими современниками неожиданную шутку: вместо того, чтобы радостно выпустить на волю инстинкты, оно ограничилось заменой одной догмы на другую. Вчера похотливость контролировали и запрещали, сегодня ее навязывают. Отмена многочисленных табу и право женщины распоряжаться собственным телом подкрепляется призывами к сексуальным удовольствиям. Устранение сдерживающего начала компенсируется растущими требованиями: надо, как говорится, владеть ситуацией, иначе окажешься за бортом.

1. Тревожное распутство

Двадцатый век прославлял сексуальность как орудие по переделке мира, которое поднимет человеческий род до состояния, близкого к совершенству. По аналогии с экономикой был даже запущен термин «сексуальная нищета», предполагающий градацию успехов в сфере чувственности: там есть свои богатые и бедные, кутилы и доходяги: одни предаются радостям плоти, другие сидят на голодном пайке. Никто не хочет прослыть «нищим» в области секса, всякий, даже состоящий в самом заурядном браке, всегда готов доложить о своих достижениях. Секс, вслед за профессией, окладом и внешним видом, стал показателем богатства, занимающим почетное место в арсенале заслуг перед обществом[89]. Появилась новая разновидность подвижника-прожигателя жизни: он прикладывает огромные усилия, чтобы разбередить чувства и достичь блаженства. Он раб удовольствия, замешанного на мучениях: его вечному поиску сопутствует вечное чувство незащищенности. Именно так обстоит дело с молодой женщиной-психотерапевтом, которой никогда не удавалось испытать оргазм (канадский фильм «Shortbus», 2006) и которая отчаянно мастурбирует: все находятся в поисках «Большого О», Великого Оргазма, представляющего собой не разнузданный дебош, а Благодать, Святой Грааль, пропуск на присоединение к искупленному человечеству[90]. Самораскрытие дается большим трудом, его надо заслужить. Тут задействованы и технологии секса, и высоконравственное стремление к самосовершенствованию.

Но пропасть между тем, что общество рассказывает о себе и что оно переживает, огромна. За последние полвека не было ни одного исследования о сексуальной жизни французов, американцев, немцев или испанцев, которое бы не обнаруживало у нас и наших соседей одни и те же раны и тревоги: проблемы с эрекцией у мужчин, отсутствие или слабость полового возбуждения у женщин[91]. «Отчеты Кинси», вышедшие вскоре после войны (1948), обнаруживали у американцев такие стороны интимных отношений, которые мало соответствовали моральным нормам[92]. Наши современные исследования рисуют нас более примерными, чем мы сами себе кажемся. Еще вчера нас обвиняли в бесстыдстве, сегодня же — в бахвальстве. Наши родители врали про свои добрые нравы, мы врем про свою безнравственность. В обоих случаях очевидно несоответствие между нашими заявлениями и нашими делами. Тревожность в обществе рождается уже не в результате подавления инстинктов моралью, как было во времена Фрейда, а в результате их освобождения. Когда вокруг все воспевают идеалы полной самореализации, каждый примеряет их на себя и пытается им соответствовать. Ушло чувство вины, пришло чувство тревоги. А сексуальная сфера, между тем, в большой степени остается чем-то не поддающимся описанию: о сексе или звонят во все колокола — и это звучит неубедительно, или о нем помалкивают, боясь прослыть неудачником в наши дни, когда интимная близость превратилась в престижное соревнование[93].

2. Либидо, ведущее гражданские войны

Приятно отметить, что новый гедонизм, захлестывая западный мир, способствует «круговороту тел в природе». Было бы наивным не соотнести это движение с изменениями рынка, который ради своих очевидных интересов восстает против морального порядка. Знаменитый лозунг ситуационизма: «Жизнь без простоя и наслажденье без помех» — выражал идеал общества потребления. Его выдавали за кредо анархизма — он был просто рекламой. Только в пространстве торговых рядов, Интернета или телеэкрана жизнь разворачивается без простоя, все двадцать четыре часа в сутки, когда мне доступны любые товары, любые программы, когда я могу все покупать и общаться со всем земным шаром. Любовь и жизнь импульсивны, они предполагают задержки, перерывы, передышки и перегрузки и ничего общего не имеют с той тягучей патокой, которую представляет собой мировой супермаркет. Не обличая, констатируем, до какой степени гедонизм, «бунт жизни» (Рауль Ванейгем), под каким бы соусом он ни подавался — эпикурейским, анархистским, ниспровергающим, — превратился в новый конформизм, который под знаменем нарушения запретов восхваляет существующее положение вещей. Секс позволил примирить экстаз и протест — и сегодня он самый ходовой продукт рыночного общества.

В наше время освобождение желания происходит под воинственный гром фанфар: современные дионисийцы рядятся в бунтарей, как если бы ничего за прошедшие годы не изменилось и викторианская мораль продолжала свирепствовать. Они выдумывают себе противников, мастерят бумажные баррикады и продают неповиновение на метры, как торговцы продают ткань. Даже у самых талантливых — какой бой барабанов, какие гулкие канонады! По их мнению, оргазм переживается не с кем-то, а против кого-то: общества, крупного капитала, иудео-христианства. Наслаждение — это нацеленное на мир орудие, а вовсе не миг счастья, разделенный с другим. Их либертинство — как подпорченный горечью мед: такое количество эссе об искусстве любви, в которых так мало радости и так много ярости и злобы! Ведь удовольствие по определению ничему не учит: оно не улучшает и не просвещает человеческое существо, оно его радует, и этого достаточно. Но для наших «красных комиссаров» удовольствие — не шанс, а приказ. Уже не впервые в истории культ тела возвращается к нам в уродливом обличье догматизма. Когда-нибудь нам, вероятно, объяснят, почему разнообразные течения авангардизма, сюрреализм, ситуационизм в ряду прочих вырождались в тоталитарные монастыри, распираемые неприязнью и выдвигающие мини-понтификов, одержимых желанием отлучать и проклинать. Пастеризованная, обезличенная вселенная, которую когда-то обещал Вильгельм Райх, а вслед за ним и его современные последователи, предстанет веселой, как казарма!

Мало того, вот уже полвека сфера эротики выстраивается по законам секты. С легкой руки маркиза де Сада сексуальность стала связываться с «подрыванием основ», так как маркиз сделал из нее орудие по борьбе с феодализмом и религией. Важно лишь следовать природе, разнузданно присваивая себе все, чем хочется обладать — детей ли, взрослых ли: тем легче будет клеймить Бога, дворянство и общественные институты. Среди всех великих реформаторов поборники плотских радостей не относятся к категории наименее безумных: эти инквизиторы «низа» обладают ключом к вашему спасению, и им легче пережить вашу смерть, чем не воспользоваться этим ключом. Миссионеры нетрадиционных ориентаций, диссидентки-феминистки, полиамористы, адепты латекса и кнута, стриптизеры, самцы-реваншисты, агрессивные одноженцы, гомофобы и гетерофобы, проповедники плотских радостей — все эти «клубы по интересам» растут как грибы, превознося каждый свою секс-ориентацию и обличая всех остальных[94].

«Одержимые желанием» (Кристоф Бурсейе)[95] в первую очередь одержимы классифицированием, они отгородились от остального мира своей уникальностью и обстреливают его из всех орудий. Все те, кто проклинает ложное разделение, продиктованное природой, мачизм, Церковь и буржуазию, сами оказываются в плену нарциссизма из-за свойственного им незначительного отличия и вовсю громят тех, кто не разделяет их точку зрения. Отказ от принятых категорий оборачивается изобретением новых — например, трансгендерность; отвергнутые градации появляются вновь. Озлобленность социальной борьбы перенеслась на споры о сексуальной самоидентификации — занесенная заатлантическая причуда: дамы хотят называться «Fem», а не «femme» (фр. «женщина»), чтобы устоявшийся порядок не мог впредь сводить все к половой принадлежности[96]. Пути революции проходят через правописание. Целое поколение расходует силы на патетическое кривлянье. Громогласно пропагандируя свою интимную жизнь и гордясь своими героями, эти «борцы» с оружием в руках отстаивают собственные желания (которые как две капли воды похожи на желания всех остальных), чтобы поосновательнее опорочить других. Чем больше сходство, тем сильнее ненависть: форма их существования — оппозиция. Даже outing[97], если он используется под лозунгом «установления истины», становится похож на полицейскую процедуру. Жесткие требования, изгоняющие любую неясность. Надо объявить, кто кем является, и пусть будет хуже тем, кто не знает или не заботится о том, под какую категорию подпадает.

Странные последствия обнаруживаются у этих «движений за освобождение»: агрессивность и непомерная тяга издавать указы! Занимайтесь любовью, а не войной, говорили в 1960-е. Сегодняшние занятия любовью превращаются в объявление войны всеми против всех. Как-то забылось, что радость порой вспыхивает от простого прикосновения друг к другу. Секс больше не занятие — это дубинка, чтобы оглушать окружающих.

3. Непристойность — это долготерпение

В одной из глав труда «О Граде Божием» блаженный Августин описывал несвоевременную эрекцию мужчины как бунт членов тела, аналогичный бунту творения после падения. «Иногда этот жар докучает незванно, иногда он ослабляет желание, душа из огня, плоть же изо льда, не странно ли это? Не только законной воле, но еще и нечистому чувству похоти сама похоть отказывается повиноваться»[98]. Августин представляет совокупления Адама и Евы в земном Раю до первородного греха и придумывает нечто, что можно было бы назвать сексуальностью без либидо. Первые супруги совершали оплодотворение в простоте души, и плоды их плоти приумножались: «Мужчина давал семя, женщина принимала его, когда было нужно и сколько было нужно». Наши предки пользовались своими половыми органами с той же легкостью, с какой мы пользуемся руками и ногами. Адам мог по собственной воле управлять «нежными и чувствительными частями <…>, способными к растяжению, сгибанию, напряжению». Другими словами, соединенный со своей половиной узами целомудренной любви, он, вероятно, мог, в противоположность тому, о чем поет Брассенс[99], безмятежно управлять своим членом. Механический акт, лишенный волнения, — Августин предвосхитил современную порнографию, эту обесточенную сексуальность[100].

Эротическое изображение, когда-то сокрытое в мире запретного, являло обнаженное тело в действии, позволяя созерцать головокружительную тайну. Любой, кто помнит законодательство о фильмах категории «X» середины 1970-х, знает, о чем идет речь: от непосредственного изображения женских половых органов у новичков перехватывало дыхание. С тех пор наше зрение пресытилось, вид интимных частей тела, по крайней мере на экране, отчасти утратил свою тайну. Порнография — своего рода утопия, воспринимаемая нами как репортаж, как обучающий проект. Многие рассматривают ее как ликбез, дающий ответ на вопрос: что делать? Но она не отражает реальность, она стилизует ее, выводя на сцену автоматы. Поэтому порно сбивает с толку молодых людей, которые не способны сравнять свои результаты с достижениями этих атлетов мужского и женского пола.

Как и в случае с фильмами ужасов, порно обречено вести стратегию чрезмерных обещаний: надо ошарашить зрителя, даже заимствуя приемы факира — таков персонаж фильма «Sex O’clock» Франсуа Райхенбаха (1976), вытягивающий цепь из собственного ануса! Камера роется в теле, проводит эндоскопию и гинекологический осмотр: показывается все, не видно уже ничего. Вам стараются отрыть глаза настолько, что вы слепнете. Жесткое порно становится гимнастикой, грубая игра органической материей: кровью, спермой, мочой — напоминает выбросы гемоглобина при изображении насилия в «ужастиках»; в итоге это самопародирование, где драйв теряет энергию. Стоило бы, вопреки лени продюсеров, озабоченных лишь выручкой, рискнуть убрать некоторые поверхностные эффекты порнофильмов, как в тех фильмах ужасов, где невозможность увидеть стимулирует тревогу. Лишь прием умолчания может усилить страх. Как сделать, чтобы непристойность сдержала свои обещания, — вот что должно было бы волновать профессионалов. Но, может быть, предназначение порнографии как жанра в том, чтобы «создавать атмосферу», подобно музыке в лифте или на автостоянке?

Самый большой порок порнографии заклю́чается в посредственности, в том, что она всегда сводится к генитальной или анальной акробатике, включая и ее феминистские разновидности, оживляемые политически-пропагандистской риторикой, в равной степени претенциозной и бессодержательной. Когда азиатка Аннабель Чонг с целью превратить «доминирующих самцов в череду взаимозаменяемых половых членов» участвовала в 1999 году в самом многочисленном gangbang (групповом сексе; 251 партнер за двенадцать часов), она не пошатнула ни одного из существующих установлений — она добавила новую запись в книгу рекордов[101]! Теперь, когда любой прыщавый юнец, усыпив бдительность родителей, может изучать в Сети десятки скабрезных сайтов, конкуренция в сфере нагнетания возбуждения ужесточается, и конец подпольного существования Эроса отчасти лишает его притягательности. Если бы секс перестал быть необыкновенным, разжигающим воображение событием, он остался бы дерзновением вчерашнего дня, которое современная либерализация нравов обрекает нас переживать по предложенному ею шаблону.

Естественно, этого не происходит, так как сексуальность обладает мощным излучением, которое мы не в силах контролировать. Все уже в некотором роде просмотрено, ничто не пережито; можно даже сказать, что аппетит к эротическим картинкам у молодых людей — феномен, наблюдаемый во все времена, — соответствует мере невежества в делах любви; огромная эрудиция, помноженная на чудовищное незнание. Лихость в лингвистической сфере, замешанная на похабщине, вообще свойственна девственникам. Преждевременная лексическая зрелость при полной путанице чувственных переживаний. В некоторых кругах отступление на позиции мачизма, поощряемое традицией, сосуществует с порнографией, во всяком случае, совмещается с ее языком. В этом отношении пригородная шпана заразила агрессивным женоненавистничеством даже богатые кварталы, где выходящие из школы 12–13-летние девчонки называют друг друга проститутками и суками. Словарь порнофильмов выражает полное презрение к женщине. Падение запретов, кроме всего прочего, способствует принижению объектов желания. Порно имеет тенденцию к превращению непристойности в клише: уровень возбуждения понижается, уровень насыщения повышается. Самые оскорбительные позиции и выражения недолго остаются такими: они выдыхаются, как незакупоренное вино. Грубая лексика, имеющая отношение к сексу, проникая в повседневную речь, частично теряет свою вульгарность и переходит в китч. Бесстыдство, производимое серийно, блекнет и теряет остроту в той же мере, в какой приобретает размах.

Отсюда и провокационный характер порно-шика, маркетинга крупных торговых марок, пытающихся совместить роскошь и разврат, флиртующих с табу, чтобы задеть за живое перенасыщенный рынок. Певица Мадонна на сцене затаскала эту грубую образность до дыр: назойливыми касаниями ягодиц, смешением Христа с фаллоимитатором, поцелуями взасос со своими музыкантами. Она мобилизовала всю воображаемую атрибутику оргий и садо-мазохизма, чтобы усилить возбуждение аплодирующих ей балбесов. Порнография — лучшее противоядие от распространяемых ею изображений: взлом запретов она превращает в рутину, наводя на нас бесконечную зевоту. Ее следует прописывать в качестве средства от бессонницы, ее снотворный эффект творит чудеса! Просчет порнографии в том, что она, на самом деле, является совокуплением «по доверенности»: меня-там-нет. Вот почему столько благонамеренных граждан снимают любительские порнофильмы. Эти мужья запечатлевают собственные эрекции, достойные Сарданапала, и семяизвержения, напоминающие гейзеры, в то время как их жены, в белой пене спермы, ласкают себя с помощью вибраторов на солнечной энергии — экология обязывает! Подобно философам, торгующим наборами с укомплектованной мудростью, эти умельцы мастерят карманную порнографию, не выходя из дома: вариант «траханья из „Икеи“»!

Истинная непристойность — это, в конечном счете, наша жадность к созерцанию чужой смерти и чужих страданий, наш плотоядный интерес к изображению катастроф по телевидению или к автоавариям на трассе, когда всякий останавливается, чтобы увидеть развороченные тела. Толпой, которая когда-то устремлялась к местам публичных казней, двигало не чувство справедливости: вид чужой агонии облегчал ужас перед собственной кончиной. Толпа смотрела на казнимых, испытывая дурноту и успокоение.

4. Ради бога, больше сдержанности!

С отменой запретов за последние тридцать лет появилось такое множество текстов, где с нарочитой раскованностью описываются все позы и все действия, что к писателям и кинематографистам, не включающим непристойных сцен в свои произведения, мы испытываем настоящую признательность. Спасибо за то, что избавили нас от очередных кульбитов, экстазов и стонов. Некоторые тоскуют по временам, когда любить значило рисковать: цензуре удавалось придать особую цену тому, чего она нас лишала. Ее заграждения были в равной степени преградой и подспорьем: всякий, кто нарушает запрет, молит Небеса о наказании. Речь идет о коалиции пуритан и порнократов — первые, в ответ на вызов последних, выдают им патент на скандал: художник нуждается в представителях расхожей морали, чтобы числиться гонимым. Ему необходима какая-нибудь статуя Командора, дабы, подняв на щит любую халтуру и любую мелкую провокацию, он мог раздуть ее до уровня культурного события. Разрушься этот союз, возникла бы паника. Подобный вопрос уже ставился в XVII и XVIII веках. Богохульство в дореволюционной Франции действительно имело двусмысленный характер: оно должно было вписываться в то общество, где сильна вера и где действующие догмы провоцируют профанацию. Сен-Симон так описывал оргии герцога Орлеанского, знаменитого либертина времен Регентства: «Все много пили, распалялись, во всю глотку сквернословили и состязались в святотатственных речах…»[102]. Даже неистовый атеизм маркиза де Сада звучит косвенной хвалой Церкви: бесчисленные кощунства его персонажей, осквернения облатки и креста являются лишь способом воскресить Бога, оскорбляя его. Любое издевательское высказывание основывается на табу, которое нужно нарушить. Разрешить публикацию шокирующей книги значит оказать ей плохую услугу. Сколько авторов мечтают попасть в ряды запрещенных, чтобы обрести ореол «про́клятых»!

Можно говорить по крайней мере о двух разновидностях непристойности: христианской, содержащейся в пособиях по исповеди и покаянию, которая будит желание под видом его изгнания, и современной, которая это желание высушивает, полагая, что описывает его таким, каково оно есть. Чтобы покончить с незаконными действиями, церковным властям следовало назвать их, рискуя привлечь к ним внимание: спаривания a tergo (лат. «сзади»), поллюция с помощью рук, при трении о женские половые органы, о ягодицы мальчика, блуд с девственницей, служанкой, животным[103]. Напротив, стремительное разрастание описаний похоти в современной литературе (Брет Истон Эллис и его европейские эпигоны) приводит к девальвации секса, который показывают однообразным и уродливым. Полная победа эротически-депрессивной тенденции, соединения отваги с глубоким унынием. Тащиться, трахаться, подставлять задницу, кончать — это не провокационный «лексический минимум», а пуританский, выстраивающий действия в определенной последовательности. Новый академизм трэша, к счастью, иногда приправлен юмором[104]. Эрос обычно словоохотлив и провоцирует на разговорчивость — может быть, мы вправе ожидать от него некоторого разнообразия и прекращения пережевывания одного и того же? За несколько десятилетий чувство голода перешло в пресыщенность.

Классические эротические тексты пристойны в своей непристойности, в них используются литота, или преуменьшение, намек. Яркое короткое замыкание интереса не вызывает, а умолчание часто самый верный путь к прорыву в запретное. Зачем в интимной сфере экономить на элегантности, откуда это желание эпатировать? Сочность описаний не исключает изысканности. В этом отношении характерен переход в области литературы от ошеломляющего реализма Жана Жене, Теннесси Уильямса, Хьюберта Селби-младшего, Тони Дювера, Генри Миллера или Жоржа Батая к «секс-корректности» современных прозаиков с их «эксплицитными» описаниями, лишенными и чувства и прелести. Сила языка в многозначности, в смещениях смысла, в подтексте, в тонком равновесии агрессивности и сдержанности. Возбуждает не грубость слов, — возбуждает ситуация, при которой эти слова становятся необходимыми. Они вырываются у нас в своей животной грубости в разгар действия, они как бы составная часть самого действия. Вне контекста они и нелепы и смешны. Чего не хватает большинству современных книг, так это ощущения торжественности (даже в описании мерзостей) и признания того факта, что область эротизма остается поразительной, захватывающей. Не говорит ли Жан Полан в связи с «Историей О»[105] о «беспощадной пристойности»? Преимущества художественного слова: возможность с его помощью избавиться от гнета, а заодно и от нудных перепевов одного и того же, от стереотипов в изображении разврата. Чем развязнее, тем беднее становится речь, порождая холод и мерзлоту.

5. Половое влечение как развлечение?

Создается впечатление, что ценой раскрепощения секса мы задушили желание и что в свою очередь секс, раскрепостившись, освободился от нас. Через полвека круг наконец замкнулся, уведя нас от репрессий и приведя к депрессиям. Секс предстал перед нами безобидным, как стакан воды[106]. Современные «раскрепощенные» мужчины и женщины не относятся к нему слишком серьезно, для них «Sex is fun»[107], это естественная человеческая потребность, и они предаются чувственному самообслуживанию вдвоем или в группе, желая испробовать все. Эти люди усвоили правила игры: они устраивают «Fuckerware parties» (вибратор — не менее популярный атрибут пикника, чем пластиковая посуда «Tupperware») и не выходят из дома без секс-игрушки — аксессуара безобидного, как плюшевый мишка или ароматизированная свеча. «Не драматизировать» — вот их пароль. По поводу истории Клинтон-Левински устраиваются чрезвычайные, достойные Византийской империи дебаты: нельзя ли отнести оральный секс к проявлениям товарищеской симпатии, дружбы между одноклассниками или сослуживцами. Где начало полового акта? В поцелуе, проникновении, ласках или взаимной мастурбации? Для некоторых его вообще не существует: даже «соединенные в паз» они пребывают в полном отстранении. У других все горит при простом касании рук. Держу пари, что большинство людей вполне отдают себе отчет в том, когда их охватывает физическая буря, волнение плоти. Есть что-то подозрительное в той ложной простоте, с какой западное общество стремится обо всем рассказать и все показать. Существуют разные способы преодолеть физическое влечение: демонизировать его в качестве греха, погасить аскезой или срубить под корень либерализацией нравов, сведя к разновидности «культурного отдыха».

Наше расслабление в этой сфере не может быть полным: тот, кто гордится, что живет без табу и запретов, нуждается в их фантомах, пьянящая близость которых придает пикантность нашей сексуальной жизни: без них она рискует стать однообразной. Запреты не исчезают — в замороженном виде они пережидают, где и когда появиться, на этот раз в более неуступчивом и непримиримом варианте. Нам свойственно совмещать два несовместимых желания: расширять эмансипацию, с одной стороны, а с другой — усиливать контроль над извращенцами, угрожающими нашему благоденствию. Этим объясняется, что в наше раскрепощенное время тюрьмы полны правонарушителями, совершившими преступления на сексуальной почве, — они составляют около трети всех заключенных Франции[108]. Похоже, что общество мстит за раздачу лицензий в сфере морали, безжалостно изгоняя тех, кто не довольствуется дозволенным. Отклонение от нормы, заклейменное вчера как грех, сегодня подвергается медикаментозному и пенитенциарному воздействию, которое находится в компетенции психиатра — судьи — полицейского[109]. В этом противоречивость нашего времени, пестующего два антагонистических принципа: право на сладострастие для всех и строгое соблюдение принципа обоюдного согласия[110].

Может быть, причину паники, охватившей правосудие, следует искать в сложности, которую представляет для нас с вами восстановление запретов, основанных на консенсусе, а не на традиции, как было прежде. Для создания таких запретов мы фабрикуем виновных с риском осудить невинных, как в «деле Утро́»[111]. Вместо создания новых норм поведения мы заполняем тюрьмы, мы подчинили себя — после отмирания запретов — их призракам, более жестким в силу их несформулированности. Легкое помешательство в вопросах общественной безопасности объясняется неразрешимым характером новейших предписаний: демонизировать сексуальных преступников много легче, чем подвести рациональную базу под то рвение, с каким общество отправляет их за решетку[112]. Мы хотим, чтобы Уголовный кодекс установил, что законно, а что нет, мы вновь призываем к поддержке и защите жертв (нас явно гипнотизируют преступления, касающиеся детей) — возмущенное общество считает, что оно-то и формирует законодательство. Всякие «больные» оскорбляют наши чувства, разрушают обещанную идиллию, в которой здоровая сексуальность должна способствовать примирению человека с самим собой: пусть тогда и платят за наши разбитые иллюзии!

Так, окольным путем, мы приходим к тому, чему учили все великие религии и психоанализ: секс не нейтрален, не «приятен», он — поединок, радость и смерть, тень и одновременно свет, он «составная часть тех сил, что играют человеком, играют тем увереннее, чем старательнее человек делает вид, что они для него забава» (Рене Жирар)[113]. У агрессивности и наслаждения общий словарь: baiser, enculer значит одновременно «надуть, выманить деньги» и «заниматься любовью»; все слова, относящиеся к любовному акту, имеют связанную с насилием коннотацию. Секс — варварская, дурманящая сила в человеке, которую он с трудом пытается цивилизовать или упорядочить; в этом опасность секса, потому что его не вмещает ни одно метаповествование, ни одна одиссея искупления или падения. В побуждении к жизни присутствует смерть. Танатос — составная часть Эроса, в своем противостоянии оба они созидают человека, уничтожая его. Заметим, что СПИД привел не к возрождению запретов, а к усилению мер предосторожности, использованию презервативов и большей осмотрительности в выборе партнеров. СПИД не несет в себе назидания, это просто беспощадная и абсурдная болезнь, какие природа порождает в своем равнодушии. Половое чувство выше нас: оно погружает индивида в великий процесс возрождения поколений, превращает его в звено цепи, делает «смертным носителем бессмертной субстанции»[114]. Сексуальность — слишком сильное для человека чувство: оно сжигает нас, разоряет и опустошает, мы не в состоянии соответствовать его нечеловеческим требованиям. Никакая революция не может в одночасье покончить с этим вопросом, если только не воспринимать слово «революция» буквально — как периодическое возвращение звезды в определенную точку своей орбиты. В этой сфере мы всегда возвращаемся к пункту отправления, мы никогда ничего не знаем.

Империя шлюшки

Когда-то роли буржуазной дамы и шлюхи были четко разграничены: за одной числилась пристойность, за другой — вульгарность и эпатаж. Франция периода Второй империи жила с навязчивым страхом смешения жанров, боясь прогрессирующей гангрены общества, поднимающейся с его низов: мысль, что девица легкого поведения может походить на почтенную горожанку, пугала воображение. Это разграничение в наши дни видоизменилось: проститутка может выглядеть изысканно и строго, а мать семейства бывает иногда одета, как потаскушка. Вот уже два десятилетия можно наблюдать, как дамы и молодые девушки не прикрывают свое тело, подчеркивают линии груди и ягодиц, демонстрируют трусы, выступающие из-под джинсов, короче, с обезоруживающей естественностью перенимают манеры шлюх. Знаки меняются на противоположные: униформа продажных женщин становится просто дамской одеждой. Вызывающе вырядившись — тесная одежда грубо подчеркивает все формы, — такая дама устанавливает мировую гегемонию шлюшки. Само слово «petasse»[115] с его уничижительным суффиксом и акцентом на значении «тяжелый, плотный» (его синоним «poufiasse» восходит к «пуфу», который использовался в гаремах в Османской империи) свидетельствует о двоякости нашего отношения к проблеме: легкое пренебрежение по отношению к проституткам перенеслось на их пародии в буржуазном обществе. Это уже не sexy, а некое гротескное преувеличение.

Любопытно, что женщины, завоевав независимость, позиционируют себя как объекты вожделения. Зачем они афишируют свое сексуальное достояние на публике? Во-первых, чтобы нарушить инкогнито, во-вторых — и главным образом — чтобы заявить: я крутая, в плане сексуальных возможностей вы меня не застанете врасплох. Шлюшка совмещает две модели поведения, девочки-подростка и соблазнительницы: молодость и опытность. Она обещает альковную резвость и восторги сладострастия. На международном подиуме шлюшек есть свои звезды: Бритни Спирс, Пэрис Хилтон, Леди Гага, Виктория Бекхэм — жалкие расхлестанные фурии, представительницы субкультуры женской агрессивности. Их эксцентрический эпатаж следует понимать как поиски жанра. Игра стереотипами не менее патетична и в ее мужском варианте: Рембо, Терминатор, накачанные стероидами заправилы — симптомы эпохи, утратившей веру в мужское начало: общество ставит на массу бицепсов и объем грудной клетки. Точно так же и всплески примитивного мачизма в некоторых гомосексуальных сообществах, их одержимость твердыми и огромными пенисами, переодевания в полицейских или неонацистов, увешанных цепями и в фуражках, — все это напоминает пародию. Звероподобные «качки» в облегающих штанах, открытых сзади и спереди, не являются на самом деле ряжеными эсэсовцами — это комедианты, стремящиеся искоренить мужское начало, вплоть до его первичных признаков. Шлюхи, нео-мачо, травести, драгквины, лесбиянки-бутч — все они расцветают, когда расшатаны ролевые границы.

Было бы, однако, ошибкой считать, что всякая шлюшка идет по следам Мессалины. Так же, как не все женщины прошлого были столь честны, сколь хотели казаться честными, в наши дни не все бесстыдно одетые женщины бесстыдны. «Вообразим, — говорит Жорж Батай, — изумление того, кто (прибегнув к уловкам и оставшись незамеченным) обнаружил бы любовные подвиги дамы, ранее поразившей его своей изысканностью. Это напомнило бы ему болезнь, подобную собачьему бешенству. Как если бы бешеная сука вселилась в ту, кто с таким достоинством принимала гостей». О шлюшке можно сказать обратное: под ее нарочитой вульгарностью может оказаться трогательная скромность и святая невинность. Дурной вкус не всегда синоним доступности. Собственно, речь идет, главным образом, о привлечении внимания, о достойном оформлении витрины. Наращивание груди, увеличение губ, подчеркивание форм ягодиц, разнообразные татуировки, вызывающая одежда — все кричит об одном: посмотрите на меня! Почтенная домохозяйка, вынужденная одеваться, как шлюха, — жертва эпохи, поставившей секс во главу угла. И вершина мистификации — носить одновременно чадру и стринги: внешне подчиняться закону отцов и братьев и в то же время выбором белья утверждать свою соблазнительность. Богатая тема для исследований: сколько жен и студенток арабо-мусульманского мира и французских пригородов обманывают таким образом закон? Шлюшка, однако, слишком жива и реальна, чтобы ей доверять. Эпатируя, она «показывает нос» стереотипу женщины-предмета, который сама и поддерживает, и развенчивает. Она устраивает из своего тела спектакль, где штампы расцветают и вянут, она меняет маски, чтобы не оказаться в плену ни у одной из них. Непристойность не менее загадочна, чем благопристойность. Современная женщина — это, скорее всего, сочетание всех появлявшихся на протяжении истории типов: злая красавица и холодная девственница, извращенная вамп и любящая мать, инженю и прирожденный лидер; испорченность и нежность перемешаны в ней так же, как в представителях «новой мужественности» намешано столько мужских ипостасей, что подчас стирается сама их суть.

Стринги стрингами, но в сердце шлюшки трепещут живые чувства.

Глава VIII