Парадокс о европейце — страница 10 из 48

вращал мантру с антиалкогольными целями, и действительно завязал. Он не любил это слово, всегда поправлял не завязал, а освободился. Так или иначе, но пить он бросил и последние шестнадцать лет своей жизни с сумасшедшей женой в рот не брал. Впрочем, он никогда и не был запойным, и это самое освобождение на пользу ему не пошло.

Я так долго рассказываю о нем, Женьке Сашине, человеке добром, простом, но малоинтересном, ради последних его лет, которые отмечены были цепью несчастий, кои повлекли за собой в его душе нежданный духовный переворот. Сестра жены, которая давным-давно покинула Россию, выйдя замуж в общежитии ВГИКа за много себя старше грека-режиссера, овдовев, поскольку пожилой муж сгодился в Афинах лишь на телевидении и пил очень много узо, не разбавляя, опять стала претендовать на долю в их двухкомнатной квартире. Психоз жены только усиливался, и у нее к тому же обнаружился рак желудка. Болезнь прогрессировала, началась квартирная тяжба. Жена умерла в мучениях. И последние полгода своей жизни Женька провел в одиночестве. Он говорил мне, что он, непьющий, часто заглядывает в нижний буфет, но я не придал этому значения: что ж, его дома не ждут и он посещает свой клуб. Я не знал, что не слишком умный и поддающийся влияниям Женька, тяжко переживавший смерть жены, был уже агрессивным сектантом. Прилежным читателем Протокола Сионских Мудрецов и тому подобной протухшей провокационной дребедени и, конечно, бодрым сторонником идеи мирового жидо-масонского заговора. А поскольку он к тому же писал пьесы, то часто горько сетовал: отчего в русских театрах засели одни евреи.

– Конкуренция, – ответствовал я. – К тому ж вовсе не одни. Вон Олег Ефремов совсем не еврей.

– И драматурги все евреи, – не слушая, но, почесав в паху, простонал он. – У того же Ефремова – одни евреи.

Я прикинул, и русского сочинителя, действительно, ни одного не припомнил. – Да что отчаиваться, – попытался я его утешить, – напишем сами. И получше Гельмана.

Тогда он посмотрел на меня внимательно и странно, хотел, видно, что-то сказать, но сдержался, и я не придал значения этому его взгляду.


Памятуя добро, что он для меня сделал, я все старался его, бедного бесприютного вдовца, утешить и ободрить, поселил у себя на даче, сам готовил ему по утрам овсянку, мы обсуждали, как бы сосватать ему добрую, не слишком молодую одинокую женщину с гуманитарными склонностями. Но его болезнь прогрессировала. Он ругал евреев, захвативших не только театр, но телевидение и кино. А также финансы. Что ж, пытался утешить его я, банковское дело в Европе исконно было еврейским. И вот однажды, милым дачным уютным вечером, когда теплое закатное солнце светило меж стволов сосен, вкусно пахло смолой и дымком от соседского мангала, когда мы мирно и дружески ужинали на веранде, Женька с лимонадом, я с красным вином, он спросил меня в упор, почесавшись:

– Почему ты скрываешь, что ты еврей?

Скорее всего, он давно готовился к этому разговору.

– Зачем же мне это скрывать, – изумился я, – коли я не еврей, а потомок русских дворян. А был бы еврей – не скрывал бы, а гордился бы своим народом.

– А почему фамилия на ич? – наступал он, все почесывая в паху.

– Ну, у Собакевича, Пуришкевича, Станюковича, Мицкевича тоже были на ич. Фамилия польского происхождения, почитай словарь русских имен.

– А почему отец Львович, – всё больше раззуживался он. – И мать Иосифовна!

– Ну, не считаешь же ты евреями Льва Толстого или Иосифа Джугашвили…

В те дни стояла жара, и утром мы поехали искупаться на ближайший пруд. Берега были засыпаны горами мусора, воняющего и тухнувшего. – Вот, Женька, видишь, евреи из Израиля мусор навезли – травить вас, русских…

Он мрачно помолчал.

– Русских я тоже ненавижу, – почесавшись, молвил он.

Чесался он, наверное, оттого, что некогда, когда еще изменял жене, у него были лобковые вши. И привычка почесываться в моменты раздумий у него осталась.


Я не стал бы вдаваться в тему антисемитизма: в наше время, как, должно быть, и во все времена, исповедуют эту, так сказать, веру люди недалекие и темные. Но Женька, сломленный своими бедами, стал легко промокаем, как говаривал о себе Толстой, и впитывал, видно, ядовитую злобу своих новых друзей, на подбор мордастых, с рожами сытых охотнорядцев, хоть любая злоба с трудом помещалась в его слабую простую душу. Он не был идеалистом, беззаветным человеком идеи, фанатиком, борцом, он был всего лишь тепл, но не пылок, и не имел сил с криком ненависти нести хоругви. Он не мог верить из последних сил в то, что, коли избавиться от евреев, источника всех зол и бед, то мир мигом преобразится. В этом ему мешали некоторые признаки простонародного здравого смысла, да и отец его был фронтовиком, бранил фашистов, хоть и умер, не зная слова холокост.

Однако тема эта отнюдь не курьезна и не безобидна.

Вот плотно сидят в нижнем буфете, в гадючнике антисемиты, плечом в плечо дуют дешевую теплую водку, закусывая копеечными бутербродами с латышской килькой. И дружно ругают евреев. Впрочем, прибалтов они тоже не любят и поругивают за нелюбовь тех к ним, русским, и вообще, зачем нам немцы, не нужна нам ихняя балтийская шпрота в постном масле, у нас, типа, у самих есть своя патетическая симфония номер шесть. Это даже забавно: над ними, на других этажах ЦДЛ, заседают в кабинетах вороватые секретари, их командиры, все русские или татары, как на подбор, и потихоньку их обкрадывают. И главные редакторы издательств и журналов все русские, ни одного еврея.

Но алогичность собственных жалоб они не осознают. Здесь – убеждение иррациональное, и тем более неотразимое. Это – непоколебимая вера, что во всех их мизерабельных жизнях и судьбах виноваты – другие. Вера, близкая первобытной, идолопоклонству или шаманизму. Она им нужна, она им необходима, без нее как объяснить, что у них – они знают – уже никогда не будет приличных штанов, верных красивых жен и хороших квартир с импортной сантехникой. И никогда-никогда они не поедут в круиз вокруг Европы и не увидят Босфор на рассвете. И, как в одном давнем анекдоте, даже на конкурсе мудаков им светит только второе место.


В годы иссякающего большевизма я общался, конечно, и с другими слоями нашей интеллигенции, прямого отношения к словесности не имеющими, во всяком случае, сочинительству не подверженными. И если гадючник был заражен антисемитизмом, то слой, что называется, порядочных людей страдал другой болезнью – чудовищной паранойей, доставшейся в наследство от режима Рябого. В поздние советские годы эта не менее стыдная болезнь поражала даже вполне здравомыслящих и приличных, казалось бы, людей. Было принято среди даже давних знакомых вычислять стукачей. В сексотстве подозревали чуть не близких друзей. Дурные слухи этого рода распространяли люди, которым, вообще-то говоря, было нечего от властей скрывать – бомбистами по трусости и лени они не были и никогда не смогли бы стать. Впрочем, справедливости ради, надо сказать, что в пестрой интеллигентской московской среде были, конечно, осведомители. Кажется, КГБ коллекционировал их по случаю, про запас. Скажем, вызвали какого-нибудь доцента почти наугад, ну, читал в метро Континент по глупости, томик хоть и был обернут в Вечернюю Москву, но агенты опознавали крамолу по бумаге и шрифту. Ну и попался. Одни подписывали согласие о сотрудничестве, не имея смелости отказаться, другие – не имея ума увернуться. Но так или иначе всеобщая взаимная подозрительность была в норме, и органы ее подогревали и ею пользовались.

Скажем, был у меня такой знакомый библиофил – Саша Хмелик. Человек образцово-нормальный, не глупый и с юмором, обаятельный и обязательный, свой парень, что называется. Через него я продавал полученные от заграничных знакомых и уже прочитанные книги – держать собрание в доме я не хотел, и это оказалось мудро, да и деньги не были лишними. Это была преимущественно русская философия, издававшаяся парижским издательством Имка-Пресс. У Хмелика вообще был на дому как бы частный букинистический магазин, к тому же у него собиралась компания для игры в бридж. И рано или поздно к нему пришли с обыском, хотя унесли мало, а вот я лишился дорогого альбома китайской эротики. И в мой приход с соболезнованиями и с бутылкой Хмелик мне заявил: а мои друзья считают тебя стукачом.

Как вести себя в таком случае? Впадать в истерику и оправдываться, что, конечно, лишь усугубит подозрения? Или просто давать в морду? Я не сделал ни того, ни другого, а просто порвал с ним. И почти уверен, тот факт, что я покинул его дом, для окружавших его бриджистов стал лишним свидетельством их правоты. Мол, что разоблаченному доносчику теперь делать на месте преступления.

Для того чтобы в лицо обвинять человека в подлости, нужны самые веские доказательства. Но доказательствами себя никто не обременял. Даже от заглазных перешептываний этого рода я всегда испытывал горечь и стыд. И хорошо б таким образом развлекались безответственные болтуны, люди без чести, раз они могут в отношении своих знакомых выдвигать столь страшные подозрения. И не раз у меня возникали чувства, что именно эти-то обвинители и повинны в грехе секретного доносительства, и пытаются переложить этот грех со своей больной головы…

Тлетворная атмосфера постыдного страха перед органами отравляла тех, кто ею дышал, и паранойя оказывалась заразной, как гонконгский грипп. Вот еще один показательный случай этого рода, его приводит в своих воспоминаниях один из упомянутых уже инвалидных авангардных поэтов. Однажды его добрый знакомый, прозаик-интеллектуал, сказал ему при встрече как бы между прочим: а вы знаете, Митя, про вас говорят, что вы стукач, Митя. Тот спокойно ответил: что ж, Владимир, думайте как вам удобнее. Но, конечно же, выдержанный поэт хорошо запомнил и позже пересказал эту дикую беседу.