Парадокс о европейце — страница 16 из 48

У семьи инженера Роза снимала первый этаж под магазинчик всякого старья и хлама. Украшенная блестящими монистами, она днями восседала за прилавком, на котором были разложены черные и желтые китайские раскрытые веера с белыми бабочками и такие же, шелковые, сложенные разноцветные зонтики. Были здесь и – ее гордость – белый слон с золотой башней на спине, и бронзовый письменный прибор, и наполеоновские фарфоровые выпуклые медальоны с ликами самого императора и его маршалов, хрустальные сахарницы и витые проволочные сухарницы. Рядом покоилось, в желтых мелких трещинах, тяжелое и толстое блюдо под заливное формы листа какого-то дерева, которое в Италии не росло. Может быть, блюдо изображало осиновый лист. Так или иначе, но блюдо это было очень редкого русского фарфора, уверяла Роза, и оно не продается (6).

С девяти утра до четырех она, сидя за прилавком, не спеша, пила свой дневной cappuccino. Сбоку на полу, в потертом чемодане, ложнокрокодиловой кожи, спала ее любимая такса или собака, похожая на таксу, с обрубленным зачем-то хвостом… Да-да, пророчество Розы звучало именно так: уплывет за море. Роза ошиблась, лет через пятнадцать Иозеф уплывет не за море – за океан. Быть может, впрочем, именно это Роза и имела в виду: именовали же греки в древности океаном Средиземное море.


Это был последний его год в Триесте, куда судьба не позволит Иозефу вернуться. Много лет спустя, в голодном растерзанном Киеве, отстреливавшемся из последних сил от наседавших войск былого московского знакомца Симона Петлюры, Иозеф оказался на спектакле бежавшей из Петрограда труппы. Продрогшие актеры представляли нечто итальянское, возможно, из Гольдони. И чудно€ было видеть посреди разоренного города на маленькой сцене декорации городка его детства: средиземноморская пестрая простота. Причудливо смыкающиеся стены трех-четырехэтажных домов, приставленных один к другому, цвета охры, светло-оранжевые, палевые, фисташковые, голубые, бледно-розовые, редко желтовато-серые и белые, а также что-нибудь непременно бордовое: притолока или оконная рама. И цветы на каждом подоконнике, легкими розовыми, красными и пунцовыми гроздьями низко свисавшие к улице. Видно, театральный художник тоже испытывал свойственную всем русским италийскую ностальгию, так обострившуюся в кровавые годы холода, голода и гибели старой, то есть настоящей, теперь уже легендарной России.


Дом инженера-поляка пана Альбина, получившего свой диплом в Вене, располагался чуть ниже del Mara, на узкой улочке Felice Venezian. И, быть может, где-то по соседству этот самый неизвестный венецианец во времена Казановы имел счастливые страстные свидания. Точнее, это был дом родителей жены инженера, урожденной далматинской графини Милатович. Развалины старого графского замка были совсем недалеко, стоило подняться на холм над бухтой, иногда семья выбиралась туда на пикник, partie de plaisir, называла эти вылазки тетка Жозефина. Родовая же усадьба самого пана Альбина, шляхтича из среднепоместной семьи, осталась в горах Галиции, о которой в конце бурного девятнадцатого века никто в точности не мог сказать, принадлежит она сегодня Польше, России или Австро-Венгрии. Впрочем, никого, кроме европейских политиков, этот вопрос, кажется, и не занимал.

Выпивая по субботам в открытом кафе на ближайшей к его дому Piazza Barbacan, инженер не уставал напоминать итальянским друзьям, насколько холодная vodka viborova питательнее и приятнее всегда теплой grappa, пусть и со льдом. А, распрощавшись с приятелями, никогда не забывал прихватить в кондитерской, располагавшейся здесь же, на площади, кулек свежих заварного крема пирожных – для домашних.

По воскресеньям после мессы в соборе братьев-доминиканцев, за обедом в кругу своей немалой семьи, пан Альбин к тому же утверждал, что Польша еще будет свободной. Как свободна и едина нынче Италия. И, уже под хмельком, перед тем, как отправиться в спальню, поднимал непременный тост за Тадеуша Костюшко.

В этом замечательном поляке, дослужившемся в Америке во время войны за независимость до чина бригадного генерала, пану Альбину нравилось решительно все. И победа под Рацлавицами. И руководство Варшавским восстанием. Даже его дружба с комендантом Петропавловской крепости, в которую герой был определен Екатериной Великой. И освобождение его Павлом, отпустившим арестанта с богом и в компенсацию за причиненные неудобства давшего ему в дорогу на родину двенадцать тысяч рублей, карету, собольи шубу и шапку, а в придачу меховые сапоги и столовое серебро.

Коли воскресенье выдавалось особенно удачным, и пану Альбину удавалось залучить на обед соотечественника, то количество тостов увеличивалось: пили за возрождение Речи Посполитой – от Риги до Одессы. И от Гданьска до Венгрии, включая, конечно, Галицию. Напоминал пан Альбин и об участии своего пращура в декабрьских событиях двадцать пятого года. Правда, в Варшаве все было много скромнее, чем в Петербурге, и никто не выводил войск на площадь. Но все-таки по делу тайных обществ было арестовано восемь человек. Всего восемь: сыграла свою роль симпатия, что испытывал к полякам великий князь Константин не без влияния жены, очаровательной польской княгини Лович. Среди этих восьми наряду с Кржижановским, графом Станиславом Солтыком и графом Залусским был и глава здешнего отделения общества храмовников Карл Маевский. Произнося слово храмовники, хозяин интимно понижал голос (7). А заканчивал пан Альбин обычно любимым своим анекдотом о том, как англичане хотели похитить Наполеона, подменив его двойником-поляком, вы же помните его портрет, вылитый поляк. Oczywiscie![3] Двойник должен был сидеть в шахматном автомате, изображавшем турка, но затея сорвалась. Кажется, заговор был раскрыт зловещим и пронырливым наполеоновским главой полиции Фуше, клятвопреступником и кровопийцей, сосланным Бурбонами как раз в Триест: на городском кладбище старик-сторож за пол-лиры хоть завтра покажет вам его могилу (8).

Этот отцовский дух вольного самоопределения народов, смешанный с запахом домашней сливовицы, передастся его сыну Иозефу и останется с ним навсегда. И отпечатается в памяти величественная гора булыжников, каждый из которых символизировал частичку Италии. Камни были сложены в пирамиду, на вершине которой уселся орел явно римской породы. Монумент высился посреди Plaza della Unita della Italia. Здесь же плескал веселый фонтан. Мальчишками они бегали сюда не пропустить боя часов. Время отбивали над фасадом Palazzo del Municipio не закопченные мавры, как на здании ратуши в соседней Венеции, а два железных блестящих удальца молотобойного телосложения. На скамейке вокруг фонтана в ясную погоду сидели туристы, курортники и местные парочки. Они глазели на бухту и наблюдали, если повезет, отплытие от одного из пяти молов, не считая грузовых портовых, под оглушительный вой сирены, многоярусного парома, следовавшего в Ниццу и дальше в Марсель. Сирена была слышна обитателям самых отдаленных пансионатов и спрятанных в скалах вилл.

Помимо того, что усвоил Иозеф из застольных разговоров и пылких речей отца, от старшего брата Леопольда он тоже узнал кое-что о том, как достается свобода. С детства ему было внятно вкусное слово Risorgimento, отдававшее корицей и воскресным домашним печеньем. И бодряще звенела гордая фраза он один бодрствовал, когда все спали, сказанная о Мадзини. Он слышал и о восстании братьев Руффини в Генуе, которое было подавлено и навлекло много несчастий на Пьемонт. И о восстании Раморино в Савойе, об итальянском легионе в Романье, и о расстреле отчаянных карбонариев братьях Бандиеро в Калабрии. Но, как все итальянские юноши тех лет, бредил Леопольд, конечно же, Джузеппе Гарибальди, который умер всего-то за три десятка лет до его рождения. Он знал наизусть все прихотливые извивы бурной жизни своего героя. Сын моряка, Джузеппе и сам бороздил моря на торговых судах. И уже в двадцать пять командовал бригантиной Nostra Signora delle Grazie. Известно было также, что однажды шхуна отважного капитана зашла в Taganrog, но даже школьный учитель географии не мог объяснить, на каком море и в какой стране находится этот порт. Европа для них в те годы кончалась Польшей, дальше начиналась Сибирь с медведями, бродившими во льдах. Там жили тартары, скифы, гунны, прочие гоги и магоги.

В двадцать семь Гарибальди, уже сухопутный революционер, заслужив смертный приговор на родине, оказался на службе тунисского бея. И в этом месте у маленького Иозефа замирало сердце от предвкушения, что теперь-то Гарибальди непременно примется за охоту на львов, но о львах Леопольд даже не упоминал. Вместо этого герой отправился в Уругвай, стал пиратом и наводил ужас на только-только обретшие свободу от португальской короны бразильские приморские города. И Иозефу запало в его детскую цепкую память, что мужественные революционеры и бесстрашные пираты – чаще всего одно и то же. Мало того, Гарибальди возглавил банды фаррапус, по сути дела оборванцев и шпаны, и это отчего-то тоже восхищало Леопольда. Но и этого мало: Гарибальди женился на некоей Анне Рибейра де Сильва, тоже наклонной к авантюризму.

Воюя в Южной Америке с кем попало, Гарибальди сколотил Итальянский легион и выбрал цветом своего знамени черный. Позже Иозеф не раз вспомнит эту деталь: черный цвет скорби был облюбован анархистами, а позже обожаем Муссолини. На знамени Гарибальди к тому же был изображен вулкан, что символизировало спящие революционные силы его родины. Впрочем, Джузеппе использовал и алый цвет – цвет крови… Тут как раз из Палермо пришли добрые вести о революциях в Европе, и, недолго думая, Гарибальди, прихватив с собой несколько десятков головорезов, возвращается на свою маленькую, после Америки-то, отчизну.

Но не за пиратство, конечно, чтили Гарибальди вольнолюбивые итальянцы. Он воевал с австрияками, впрочем, кто только с ними не воевал. В римском парламенте провозгласил республику, правда, несколько преждевременно. Отражал нападения французского генерала Ундино. Скитался в горах и лесах. Эмигрировал, как до него и отцовский герой Костюшко, в Штаты – важная деталь для повзрослевшего Иозефа, для которого Гарибальди навсегда остался героем его детства. Сделался сардинским генералом и был готов со своими