Парадокс о европейце — страница 23 из 48

Юлий же делал вид, что американец – не такая уж для него и невидаль. Но его выдавало то, что он все время, чуть что, принимался говорить о политике, желая, наверное, не ударить в грязь лицом и казаться передовым.

– Знаете, Иосиф, – говорил Юлий, идя вперед пешкой, – отчего империя долго не продержится. В стране не осталось ни единого человека, который бы любил династию, самого императора и его немку-императрицу…

Иозеф слушал и удивлялся. Он уже знал, что героем его нового друга является деловой прибалтийский немец, родом отчего-то из Тифлиса, Сергей Витте, сделавший для российских железных дорог много больше, чем некогда граф Клейнмихель. И еще недавно отправлявший должность русского премьера.

– Теперь Витте тоже граф, – горделиво заметил Юлий. Иозефа во второй раз удивило пристрастие интеллигентного Юлия к титулам, странное на американский демократический слух. Юлий также обмолвился, что когда он женится и у него будет сын, то назовет его в честь премьер-министра и реформатора Сергеем. Сергеем Юльевичем.

– И эти кошмарные мужики-чародеи, – восклицал Юлий в другой раз, – имеющие доступ во дворец (32). И эта удивительная склонность двора к правым, причем к правым самого грязного, погромного толка. Приверженность национализму, этой полицейской религии. Черную Сотню поддерживает даже Правительственный вестник, а ведь ни одного еврея, должно быть, при дворе в глаза не видели. Но деньги, по слухам, черносотенцам передавал сам Столыпин.

Позже Иозеф часто замечал эту странную вовлеченность в политику даже и русской технической интеллигенции, ничего толком в политике не смыслившей: что ж, тогда, во времена реакции, каждому приличному человеку полагалось быть либералом и ждать революции…

Впрочем, покончив с обязательным политическим обзором, Юлий прибавил зачем-то: вот явится Борис, он у нас мракобес. И перешел к московским богемным сплетням. Кажется, эта гуманитарная материя была ему куда ближе: попадая на эту почву, он становился ярче и говорил интереснее. Скажем, очень торжественно он объявил, что Блок в Петербурге издал новую поэму. Что Московский Литературно-Художественный кружок – понизив голос – живет с доходов игорного дома. А на месте закрытого властями Столичного утра появилось Раннее утро, газетенка вышла желтенькая, совсем бульварная. И что Андрей Белый наконец-то вернулся в Москву то ли из Парижа, то ли из Африки… (33). Юлий не удосужился пояснить, кто таков этот Белый. Однако, поймав непонимающий взгляд Иозефа, пояснил, что это сын университетского математика-профессора Бугаева, модный журналист и, кажется, стихи пишет, они жили здесь неподалеку, за Собачьей площадкой… Чем окончательно погрузил собеседника в недоумение.

В другой раз, когда Иозеф рассказал ему о своем знакомстве с Джеком Лондоном, Юлий заметил: что ж, у нас есть один очень известный автор, тоже пишет о рыбаках. И вручил Иозефу для прочтения журнал с первыми главами какого-то романа, о нем сейчас много спорят.

Никаких рыбаков Иозеф в тексте не обнаружил. Зато нашел прилежно-журналистское описание второразрядного борделя (34). Кажется, роман сочинялся из того русского интеллигентского убеждения, идущего, по всей вероятности, от французской натуральной школы, что в своей несчастной судьбе повинен не сам человек, но среда и условия жизни. К тому ж ему показалось почти детским стремление пустого и глуповатого героя девушку спасти. Притом же сама девушка, кажется, вовсе не горела желанием спасаться.

Возвращая книжку журнала, Иозеф не смог да и не посчитал нужным изобразить восторг, деликатно заметив лишь, что, кажется, здесь не обошлось без Нана. Иозеф упустил из виду, что был у автора и более близкий образец для подражания, авторитетнейший специалист по части спасения заблудших душ. И что вся русская литература давно уже жила тем, что заботилась кого-нибудь от чего-нибудь спасать. Хоть Бедную Лизу, хоть Антона-Горемыку. Иначе и роман не роман. Причем спасать даже не ради них самих, но как представителей страдающего народа. Хорошо б еще требовалось избавить героиню от конкретного злодея или, на худой конец, от пожара, наводнения или холеры. Но нет, угрозы были расплывчатыми, но от того даже более грозными. Вполне метафизической природы. Можно сказать, спасать приходилось от фатума, называемого мерзостями русской жизни. Эту нелюбовь, доходящую подчас до ненависти к своей национальной жизни, а по сути – к самим себе, с удовольствием обнажаемую перед иностранцами, отмечал с удивлением в образованных русских еще маркиз де Кюстин…


Наконец появился на Арбате и Борис Николаевич Мороховец. И сразу стало ясно, насколько он значительнее, глубже и умнее своего младшего брата, даже физическими размерами был крупнее. И тот это знал, при старшем брате ник и больше помалкивал.

– Здравствуйте, коллега. Наслышан уже о вашем появлении в Первопрестольной. Донеслось мигом, как колокольный звон по воде.

Потом Борис долго и дельно расспрашивал Иозефа об Америке. Толково рассказал о собственных занятиях. И горячо поддержал идею издательства, заметив, что в нынешних издательских домах ставку делают на коммерцию, а по-настоящему важных и серьезных книг выходит до скудости мало.

О политике он почти не говорил. Заметил лишь, что болтуны заболтают любые, самые полезные преобразования. Саркастически заметил, что вошедшие в моду марксисты очень похожи на суфражисток. Те делят человечество на две части по признаку ношения штанов. Вовсе абстрагируясь от того факта, что все женщины и все мужчины – разные. Так и пролетарий Петров отличается от рабочего Иванова, устремления у них могут быть совершенно различные: один холост и стремится как можно больше заработать, чтоб потом пошире погулять, другой – семьянин, дом себе строит. Революционеры же играют на низких человеческих чувствах, на зависти менее образованных и трудолюбивых к более удачливым, делают ставку на психологию улицы. Сознательно вызывают ненависть к классу эксплуататоров, к которому причисляются и директор, и управляющий, и инженер. Что из этого может выйти блестяще показали так называемые эсеры, игравшие в деревне на чувствах бедноты и разжигая их самые низкие чувства. В результате загорелись усадьбы, и победила архаическая община. И только начавшее было подниматься культурное сельское производство нынче грозит опять обратиться в вековую кустарщину…

– И никто не хочет работать, даже интеллигенция. У них это называется стать на сторону правительства. Глупцы, это значит стать на сторону страны.

– Так что, Борис, революция неизбежна? – не без вызова спросил Юлий.

– Боюсь, что да. И это самое страшное.

– Отчего же?

– У нас не Франция. У нас революция погубит страну. Ее будут делать торопливые люди дрожащими от нетерпения руками. Поломают все, что можно, потом растащат и поделят.

Если дать власть даже ангелу, у того вырастут рога, вспомнил Иозеф слова Князя, но вслух ничего не сказал.

– Что ж, судите сами, Иосиф, я вас предупреждал. – Юлий, улыбаясь, развел руками.

– Реакционер, каюсь, реакционер, – добродушно рассмеялся Борис.

Ирина Дмитриевна позвала к столу.


Прошло-то меньше тридцати лет со времени тех разговоров, а кажется – было в другой жизни, при другом воплощении, прав товарищ следователь Праведников. И все сбылось ровно так, как говорил тогда Борис при первой встрече в теплой арбатской мороховецкой квартире… Растащили и поделили – Иозеф все это видел своими глазами в Киеве в восемнадцатом, когда город заняли большевики. На месте старой бюрократии встало мигом множество новых административных учреждений. Страну сначала захлестнул океан крови, потом поток декретов и циркуляров. Армия комиссаров оказалась куда прожорливее прежних, царских чиновников. Наплодились какие-то комитеты, комиссии, союзы. Вспомнился огромный плакат: Главраспредваллап, комитет по распределению валенок и лаптей. Важный комиссар, должно быть, заведением этим руководил. Но не в валенках же ходил, но, став всем, в смазных сапогах, поди, расхаживал, как старорежимный приказчик. Что ж, народ народом, но себя, разумеется, не забывали, за что боролись, бытовала такая присказка…


Юлий Николаевич Мороховец женился зимой, перед самой войной. На не слишком юной и не очень красивой курсистке по имени то ли Таня, то ли Наташа, Иозеф никак не мог отучить себя путать эти русские женские имена. Он был в церкви на венчании. Вручая ему приглашение, Юлий будто извинялся: семья невесты настояла… ну, и… И шепнул: Танюша стуки слышит. Начиталась, верно, невеста какой-нибудь Блаватской. Не дай бог, столы вертит, у них в России спиритизм теперь в большой моде. Бедный малый, подумал Иозеф.

– Что ж, – вмешался старший брат, – даже Лев Николаевич, уж на что богоборец, но и он в церковь захаживал. Говорил – из предания.

– Так то, Борис, граф Толстой, – морщился Юлий…

Как ни странно, на службе в русской церкви до того Иозеф никогда не бывал. Да вообще русский храм был ему в новинку. Не считать разве того случая, когда как-то раз из любопытства заглянул в церковь по соседству с его новым обиталищем, уж очень диковинными показались ему масонские знаки на фронтоне. Или померещилось? Позже объяснилось: старинную так называемую Меншикову башню, православный храм в честь Архангела Гавриила, восстанавливал в конце восемнадцатого столетия московский богач и масон Гавриил Измайлов…

Для церемонии был выбран храм Вознесения Господня в Сторожах, у Никитских ворот, где, по легенде, с юной Гончаровой венчался Пушкин. И это было как-то чересчур: при чем здесь Пушкин. Церковь была холодная и пустая, народу пригласили немного. Но все одно казалось тесно, жарко в тяжелой волчьей шубе, душно от свечей и запаха ладана. Хотелось выйти на паперть и закурить – кое-кто тайком сбегал. Но он вспомнил, что не курит, и впервые пожалел об этом.