Парадокс о европейце — страница 9 из 48

мы закусывали солеными грибами, найденными в ближайшем лесу, был одним из самых забавных. Я указал ему это место. Это от литературной неопытности, простодушно пояснил он.

Его бесхитростное сочинение оставляло ощущение блаженной скуки, и каждая страница упоительно благоухала банальностью.

Скажем, он вспоминал, что, когда он служил в стоматологической спецполиклинике при Генеральной прокуратуре – место не из последних, – в газетах напечатали, что Солженицына выставили из страны. И пациенты-прокуроры, и сами стоматологи радовались мудрости правительства, сожалея лишь, что Нобелевского лауреата не расстреляли. У меня у одного щемило сердце, пишет Семушка, и добавляет, но я этого, конечно, никому не показывал. И оставалось пожалеть лишь, что Семен Хайкин некогда выбрал зубную профессию, а не гинекологию, скажем, – читателю было б еще забавнее и духоподъемнее почитать о его прищемленном, как хвост, сердце.

Наконец, Семушка пришел ко мне за рекомендацией в Союз писателей. Он торжественно и даже несколько высокомерно, точно оказывал мне честь, протянул мне лист, согнув его так, что свободным оставалось лишь место для подписи. Я понял, что его напускная небрежность маскировала волнение – не потребую ли я прочесть, что такое он там сам про себя написал и что я должен подмахнуть. Боже, да какое ж это имело значение! В этом самом Союзе состоят такие члены, что даже если б Сема Хайкин не сочинил ни строки, он и в этом случае был бы перлом и бриллиантом в этих рядах. Он хоть носил приличные дорогие костюмы и щегольские галстуки, а эти члены вполпьяна щеголяли в обвислых, будто с чужого плеча, с сальными во€ротами и карманами пиджачках, никогда не знавших чистки. Другую рекомендацию он добыл от едва знакомого литератора, страдавшего страшным кариесом, и поставил тому пару пломб бесплатно.

Но писательство было не единственное его хобби – он коллекционировал фарфоровых баб отечественного производства, ездил за ними в Измайлово, в Лианозово и на станцию Марк, как завзятый собиратель. Он говорил, что осознает – писатель он слабый, заметим, в том, что он – писатель, у него сомнений не было. Что ж, естественно, ибо писатель – это тот, который пишет, а Сема много писал. Он хоть и завел для фарфоровых баб отдельную горку в своей многокомнатной квартире, червь графомании продолжал проделывать свою незаметную, но повсевременную работу над его тихой незлобливой душой. И ничто теперь Сему отвлечь не могло, ничто не помогало: ни дорогие костюмы и дорогие машины, ни даже задушевные дружбы, к которым он был наклонен: он страдал теплой еврейской рассеянной добротой и равнодушной врачебной сострадательностью. После пятидесяти полюбил рассказывать о своих болезнях, в то время как прежде – жаловался на жену и хвастался любовницей-манекенщицей, которой за свидание платил восемь сотен баксов. Много, для него очень много, он был экономен, но, с другой стороны, можно считать, что это были соития по любви, ведь многие коллеги его пассии, как она намекала, брали со своих состоятельных любовников за свидание и до пары тысяч. Да еще бриллиантами, подругами девушек, как пела некогда Мэрилин Монро.

У Семы была жена – совершенство в своем роде. Это была грубовато симпотная, с толстыми чертами лица наполовину осетинка, дочь милицейского генерала, редчайше завершенный тип жительницы Рублево-Успенского шоссе. И она сильно, помнится, на меня рассердилась, когда я за столом поинтересовался, нет ли у них в Жуковке крематория для своих и своего Рублево-Успенского колумбария. И нельзя ли, типа, устроиться по блату. Она бросила на стол салфетку – от себя, очень кавказский жест, а Сема глянул на меня с тихим огорчением и промолчал, выглядя сокрушенным. Я посмотрел на них обоих: кажется больше в этот приютный дом меня не пригласят… Это была вторая его, молодая, жена, первая, жена еврейская, уж состарилась.

Когда-то, в начале брака, своей осетинки Семушка чуть стеснялся. Хотя на первых порах она как раз была сносна, хоть и надевала на рауты спортивные штаны с лампасами, а на фуршетах не отпускала от себя, прижимая к груди, что называлось тогда пол-хозяйственную сумку. Но вскоре она Сему прибрала, приучила и приручила. Да и сама, надо отдать ей должное, постепенно овладела рублевским хорошим тоном и научилась при виде товарок на вечеринках громко и грубо орать, чем страшнее была знакомая – тем громче: господи, как шикарно ты сегодня выглядишь!

Она была тут же, на песочке под пальмой, рядом с Семой, и, кажется, перечисляла, что тот забыл, не туда заплатил и зря потратил. Она припоминала ему, что сосед-таможенник грозился спилить их дерево, ронявшее листья на его английский газон, и теперь ты должен все ему сказать. Про лифт на даче, который застрял с ней вместе на третьем этаже и так до сих пор и не был починен. Она напоминала об этом таким тоном, будто этот самый лифт Семушка и сломал, а он им и не пользовался, ходил пешком для похудания, на третьем этаже был его кабинет, хоть он давно не практиковал дома, имея долю в частной клинике. Жена напоминала, что этой зимой провалилась крыша на веранде от чрезмерно бурного многодневного снегопада, и, кажется, в снегопаде тоже Семушка был повинен. И что вот он зазывает гостей в их московскую квартиру, в то время как знает же, что все тарелки на даче

Семушка с привычной рассеянностью внимал. Он думал, должно быть, о старости и о том, что никогда уж не возьмется за изучение истории, как мечталось. И что повсюду все как-то тянет и везде укалывает, и спина побаливает. И еще о том, что он дает жене денег столько, что она могла бы всякий месяц покупать по новому сервизу, ну, пусть не саксонскому и не английскому, чехи тоже выпускают вполне приличную посуду. Но, конечно, прежде другого он думал о том, что вот было бы хорошо попробовать аборигенку. Но не то чтобы совсем не стои€т, а как бы и желания нет. То есть желание есть, но может и не встать. То есть встанет, конечно, если девушка помассирует рукой, лучше ртом, но все-таки она, наверное, пахнет, да и желания нет. То есть желание-то есть, но может и не встать, и нет презерватива, ведь если жена обнаружила бы в его чемодане презервативы… О карманах и речи нет. Но, может быть, у нее, у девушки, у самой есть. И сколько это может стоить…

Вставай, громко крикнула жена, пойдем, спать пора, нечего рассиживать. Семушка поднялся с песка без прыти и поплелся за ней, потащился, черпая песок сандалиями, все думая о своем заветном, мол, хорошо бы попробовать, но… И вот исчезают они с моих глаз, как будто и не было их на моем острове вовсе.


Возможно, я заснул, и следующий визитер мне приснился. Так или иначе, я увидел, как по белому песку корявой походкой слесаря автомастерской, чуть выпятив животик, приближается ко мне в одних поколенных трусах загорелый Женька Сашин, на ходу почесывая в паху.

Мы познакомились в Центральных банях. Это было давно, очень давно, будто в иной жизни.

Познакомил нас с Женькой – Сашин так и оставался до смерти для всех Женькой – один писатель и сценарист, тоже мой приятель с самых ранних лет. После очередного захода в парную мы сидели, закутавшись в простыни, пили водку, запивали пивом, закусывали сырокопченой колбасой. И сценарист представил мне Женьку по всей форме: заведующий отделом прозы издательства «Советский писатель» Евгений Сашин. Люби, мол, и жалуй. Я сказал: что ж, давным-давно у вас в издательстве лежит моя книжечка, три повести…

– А что ж лежит-то? – спросил Сашин, будто сам не мог догадаться.

– Отклонили, – уныло отвечал я.

– Глянем, – бодро пообещал он.

И точно. Через несколько дней Сашин позвонил мне и попросил зайти в редакцию. Он не поленился, запросил мои повести из архива, прочел и – немыслимо – перезаключил со мной договор с выплатой нового аванса, такая в те наивные годы была простодушно-банная издательская коррупция. Мы тогда крепко сдружились, и я постепенно, штрих за штрихом, узнавал его жизнь, так что теперь мог бы написать подробное житие.

Судьба не была благосклонна к нему: на всякую удачу по две беды. Был он поселковый парень, с окраин Астрахани, то есть волгарь, довольно темный, но с литературным слухом и выраженными способностями к занятиям словесностью. Впрочем, по его словам, он и до армии усиленно занимался самообразованием, и между посещениями танцплощадки и обязательных после танцев драк, исправно навещал библиотеку.

В Москву он попал случайно: не имея ни родных, ни знакомых взял билет на поезд и прикатил. Потом говорил, что в Астрахани после армии ему было душно. И, почти невероятно, но, едва сойдя с поезда, он представил в Литературный институт все свои рассказы числом три – и был принят на заочное отделение. Что ж, отставной солдат из рабочей семьи… Он устроился на стройку ночным сторожем и днями сидел на семинарах. Так бы он и жил в своей сторожке, когда б не женился фиктивно на женщине Лиде, мастере спорта по художественной гимнастике, лет на пять его старше, дочери участкового милиционера. Зачем мастеру спорта потребовался фиктивный муж – не помню, кажется, из-за каких-то квартирных дрязг с сестрой. А произошло вот что: Женька приглянулся новому тестю-милиционеру, конечно, о фиктивности брака тому не было известно. Позже, уже после смерти жены, Сашин рассказывал, что тесть его был добрым человеком и что его пришли хоронить все алкоголики, хулиганы и тунеядцы вверенного его попечению микрорайона. Так или иначе, вскоре этот брак перерос в настоящий. Лида родила сына, и лет восьми тот нелепо погиб летом, во время летних каникул, которые проводил у астраханских родственников: схватился в дождь, чтоб не упасть с забора соседского сада, за оголенный электрический провод.

После этой трагедии в ее поведении стали намечаться странности. А когда ее досрочно отправили на пенсию из какой-то инженерной конторы, она натурально спятила. Она не была буйной, ее лишь обуяла мания чистоты, и в дом своих зараженных уличными микробами друзей Женька приглашать не мог. По ее наверняка наущению, он, гуляка и пьяница, пошел на какие-то диковинные курсы, где