То-то и оно, что случайный.
А еще я вспомнил, что Кеану говорил. В такой дороге, как моя, спутники не бывают случайными.
Кеану, волшебник ты мой драгоценный — да чтоб тебе трижды провалиться... и только дважды вылезть!
Что примечательно — приемчики я ему показал. Целую уйму приемчиков. Самых разновсяких. Вот сразу после ужина и показал.
Затмение на меня нашло, не иначе.
Нет, но из всех нелепых, дурацких, немыслимых положений, в которые я вляпывался за всю свою изобильную бредовыми ужимками судьбы жизнь, эта — самая нелепая, дурацкая и немыслимая. Дожил, называется! Я, боец, воин, мастер, я, Младший Патриарх, Дайр Кинтар — недоумку малолетнему приемчики показываю. Именно приемчики и ни как иначе. Голову мне напекло, что ли?
Интай сиял, как надраенная ременная бляха, в меру своего разумения совершал поклоны и честил меня «учителем» через два слова на третье — а меня смех разбирал до щекотки в носу. Когда-то я, помнится, дивился редкостному таланту Тхиа гнусно хихикать. Теперь мне и самому не составило бы никакого труда гнусно хихикнуть. Наоборот, изрядных трудов мне стоило от гнусного хихиканья удержаться.
Потому что едва я только дозволю себе хотя бы усмешку — и все мои усилия пойдут прахом, да таким, что лучше было и не начинать.
Будь Интай мальчиком хоть домашним, хоть уличным — другое бы дело. Уличные — народ устрашающе практичный. Это они равному ухмылку раздерут от уха до уха. Равному — чтоб не возомнил себя высшим. Чтоб на темечко не сел да ноги в рот не свесил. Этого требует все та же практичность. Не со зла ведь раздерут, а за-ради пользы житейской. Равному — а высший или сторонний могут ухмыляться как им нравится. Да пусть хоть со смеху напополам порвутся! А уж человек, от которого уличному мальчишке хоть что-то нужно, и вовсе может себе позволить любую усмешку, любую издевку... ну, почти любую... во всяком разе пока нужда в нем не минет. Интаю я был нужен. Настоящий уличный пацан на его бы месте мои усмешки-подначки либо и вовсе за плечо кидал, либо в мешок дорожный складывал — дескать, пусть покуда полежат в сохранности, а расплачиваться после будем, за все сразу. Но Интай не был уличным. И домашним не был. Домашние мальчики, любимые дети любящих родителей, пусть и не готовы стерпеть унижение, сцепив зубы — зато они и не обидчивы. Смеется человек чему-то? Ну и пусть себе смеется: мало ли какая у него радость приключилась? Домашнему мальчику редко когда на ум придет, что смеются-то над ним. Но Интай — Интай не был ни домашним, ни уличным. Так, нитонисейчик невнятный. И держаться с ним мне приходилось ой как сторожко. Смехом меня распирало изнутри — впору повалиться в корчах и ногами дрыгать. Как никогда в жизни. И я крепился, удерживал смех в себе, не давая ему воли — удерживал, опять-таки, как никогда в жизни. А, проваль — Патриарх я или кто?! Если не удержусь сейчас, рявкну хохотом — значит, или кто. Потому как — что я за Патриарх, если такую ерунду, как гнусное хихиканье, одолеть не в силах?
А трудно, оказывается, удержать смех, когда смешно. Я аж взмок. Держись, Кинтар. Нипочем ведь Интай не поймет и не поверит, что смеюсь я не столько над ним, сколько над собой. А и поймет, так ливень дождя не суше. До того я усиливался — сам себя не помнил. И про путь свой опасный забыл, и про Оршана — как есть начисто забыл.
А все приемчики, будь они неладны.
Повторял Интай мои движения, надо отдать ему должное, хорошо. Во всяком разе, старательно. Всем бы моим ученикам столько старания. Ни силы, ни знания, ни подготовки — зато парень прямо наизнанку из себя лезет, тела своего не щадит, за каждым моим движением в четыре глаза глядит.
Так то — за движениями. А слова мои с него скатывались, как вода с железа намасленного, следа по себе не оставляя. А как иначе? Мир для такого несмышленыша — опасное место, и не чуять этого он не может. Он и чует. И выжить, конечно же, хочет. А если не выжить, так между смертью и смертью хоть дух перевести. Чтобы выжить, нужно себя обезопасить. Причиной безопасности этот мальчик мнит силу — что ж, люди и поумнее его впадали в то же заблуждение, а с него какой и спрос. Основой силы он почитает умение, мастерство — что ж, это хотя бы неглупо. Вот только сутью мастерства мнятся ему пресловутые приемчики. И приемчиков он жаждет всей душой. Приемчиков — и ничего другого. Что бы я ему о подлинном мастерстве ни говорил, он меня попросту не слышит — и не услышит. Заметит ли умирающий с голоду бесценный самоцвет в пыли дорожной, когда он ищет кусок черствой лепешки?
А даже если и заметит...
Добро же, мальчик. Будь по-твоему. Накормлю я тебя. Столь вожделенным куском черствой лепешки, раз уж пирог сдобный в твой рот покуда не пролазит. Сперва сухарем черствым, потом уже пирогом пышным... а там, помалу, глядишь, и до камешков самоцветных доберемся, благословясь. Когда утолю я твой голод привычной для тебя пищей. Вот только медлить с пирожками мне тоже не след: не то ведь могу и не успеть — а тогда не скажет мне Рамиллу спасибо за такой подарочек.
На том и порешили. А покуда... покуда пусть будут приемчики. Все, как ты хочешь.
Вымотали его столь желанные приемчики очень быстро. И ничего удивительного. Бессвязно зубрить бессмысленные с виду телодвижения куда утомительнее, чем просто понимать. Есть же разница — запопугаивать неведомые речения на чуждом, непонятном языке, звук за звуком — или просто говорить то, что и хочешь сказать, не обинуясь соображениями, какой звук должно произнести на полтона выше, а где надо вытянуть губы трубочкой и надуть щеки.
Ничего, парень. Ты эту разницу еще поймешь. Очень скоро поймешь. Чтобы с таким старанием, да не понять?
Гонять парнишку, покуда он от усталости на кисель не растечется, я все-таки не стал. Пожалел его. Опять же, с утра нам в дорогу пускаться, а загнанный он и двух шагов не сделает — и что мне, спрашивается, на закорках его нести?
Вот же проваль — да если бы я знал, чем моя снисходительность обернется, я бы его и вовсе до обморока гонял. А потом поднял бы пинком под ребра — и заново гонял. Чтоб не то что рукой, пальцем шелохнуть бы не мог. Если бы я знал, если бы я только знал!
Хотя... а что бы изменилось, даже если бы я и знал?
Совершенно даже ничего.
Когда я велел заканчивать дрыгоножество и рукомашество, ополоснуться в лесном озерке и собирать ужин, Интай — и откуда только силы взялись — вприпрыжку умчался туда, где за деревьями подмаргивала в сумерках озерная гладь. Потом и я сходил поплавать — а когда вернулся, ужин был готов, и Интай томился, как каша в котелке, но без меня начинать и не подумал.
— Ешь, — посоветовал я, плюхаясь возле костра.
Интай приступил к еде незамедлительно. Надо же, какой послушный мальчик. Я-то привык, что в ответ на мои патриаршие распоряжения меня потчуют разными там «учитель, а почему?» Сам приучил. Хуже нет, чем бессмысленное подчинение.
Приучил. Вот и пользуются.
А тут такое послушание — аж умилительно.
— Учитель, — невнятно промычал Интай с полным ртом, — А почему...
Вот тебе и раз.
А вообще-то вечер прошел превесело. Стряпня Интая оказалась вполне съедобной, особенно если не придираться (хотя впредь еду готовить буду все-таки я, а он пусть глядит и запоминает). И побеседовали мы славно. Я на пробу запустил пару-другую бойцовских баек из арсенала мастера Дайра. С умыслом запустил: может, хоть теперь, когда по части приемчиков я Интаю душу успокоил, он будет более склонен думать хоть о чем-то, кроме приемчиков? Вдруг да окажут действие старинные притчи? Не впрямую, так хоть окольно объяснить парню. Как говорится, не в рыло, так хоть по уху...
Байки Интаю понравились, и в долгу он не остался. Во всю свою жизнь я столько сказок не слышал, как тем вечером у костра. А где мне, спрашивается, было их слушать? Родителей своих я и вовсе не помню. Служки храмовые если чем таким и перемолвятся во всеуслышание, так обрывками преданий — предпочтительно священных — а вовсе не сказками. И то если подслушать повезет. На свалке сказок не рассказывают. А мастер Дайр меня все больше байками да притчами воинскими потчевал... интересно — а знает ли Дайр хоть одну-разъединственную сказку? Заковыристый вопрос. Так ведь сразу, с ходу и не ответишь. И не сразу — тоже.
Сказок мне Интай понарассказал великое множество. Большей частью про воинов и демонов. И меня ведь это не насторожило. Потому что — а почем я знал, какими должны быть сказки? Может, они все такие. Нет, я сидел и слушал, разиня рот. С наслаждением слушал. Хотя... это ведь взрослые должны детям сказки рассказывать, а не наоборот. Или это я что-то путаю?
Сон сморил Интая совершенно внезапно. Только-только он прервал рассказ на полуслове, потянувшись за куском лепешки, замер, призадумавшись на мгновение — и вот уже сонные пальцы разжались, не донеся кусок до рта, вот уже усталая рука не опирается о землю, а уютно ложится под щеку...
К моему удивлению, Интай успел невнятно пробормотать что-то вроде «спокойной ночи». А потом, явно уже во сне, сделал движение рукой, словно сползшее с плеч одеяло поддергивал. Несуществующее одеяло.
Я вздохнул, подобрал упавшую на траву лепешку, сжевал, достал из своей скатки упрятанный туда за ненадобностью легкий дорожный плащ и аккуратно укрыл Интая.
Мальчишка улыбнулся во сне и завернулся в плащ по самые уши.
Нет, это невозможно. Немыслимо.
Мальчик, так нельзя. Даже в часы смертельной усталости нельзя спать так крепко и так... так доверчиво. Конечно, поляну для ночевки я с умом выбирал — никто со стороны невидимо-неслышимо не подберется. Но знать ты этого не можешь. Да и в стороннем ли неприятеле дело? Есть ведь еще и я. Мальчик, почем ты знаешь, кто я и что я? Неужто тебя улица совсем-совсем ничему не научила? Взрослые, они ведь разные бывают. Всякие. Сонный мальчишка. Уличный пацан без родни и друзей, у которого никого нет и которого никто не будет искать. Беспомощный и беззащитный. В лесу. Кричи — не докричишься, зови — не дозовешься... и незнакомец, способный голыми руками... мальчик, но ведь так нельзя!