В случае рассказа «Любовь Акиры Ватанабе» происходит нечто иное. Взяв эпиграф из произведения Бориса Пильняка (1894–1937) «Рассказ о том, как создаются рассказы» (1926), Шраер-Петров полемизирует с прозой стереотипов. Естественно, беллетристы играют на различных восприятиях стереотипов (в том числе совершенно чуждых породившей эти стереотипы культуре). Но у Пильняка изображение японского офицера, женатого на русской женщине, настолько приковано к упрощенному и априорно негативному стереотипу японца, восходящему (нисходящему?) к стереотипу времен Русско-японской войны, что в творческом воображении рассказчика русо-центризм перечеркивает правдоподобие. (Кстати сказать, рисуя еврейских персонажей, талантливый Пильняк с не меньшей рьяностью и стилистической отточенностью придерживался отталкивающей стереотипности.) В изображении еврейско-русского рассказчика-иммигранта характер Акиры Ватанабе несомненно подрывает – и, быть может, даже взрывает – клише. Иначе выражаясь, Акира Ватанабе – это стереотипный японец, отметающий стереотипность, своего рода антистереотип. Нет ли иронии в том, что рассказчик Шраера-Петрова с готовностью подстраивается под американский стереотип русского, в данном случае исходящий от соперницы Акиры по любовному треугольнику – спутницы и возлюбленной Маргарет, американки по имени Мишель (Лесли в английском переводе): «Вы, конечно, как все русские, пьете водку straight?» [Шраер-Петров 2005: 275].
Мы создаем свои собственные индивидуальные диаспоры путем разрушения стереотипов – будь то этнические, религиозные или сексуальные стереотипы. В этом, пожалуй, и состоит смысл рассказа с неожиданно лирической концовкой. Распад стереотипов особенно заметен в новелле «Карп для фаршированной рыбы». События разворачиваются в штате Род-Айленд, где Шраер-Петров жил в 1987–2007 годах, и питаются воспоминаниями писателя о службе армейским врачом в Белоруссии в 1959–1960 годах. Четырехугольник желания связывает воедино супругов Федора и Раю Кузьменко и их американских работодателей: овдовевшего владельца мебельного магазина Гарри Каплана и его дочь Рэчел. Происходя из белорусской глубинки в бывшей черте оседлости, супруги Кузьменко привозят в Америку контрапунктные противоречия смешанного брака, в котором Рая – еврейка, а Федор – нееврей. Они бездетны, и время от времени Федор уходит в запой. Рая и Федор Кузьменко отдалились от мешпухи Раи, живущей в Провиденсе (у самого Федора не осталось близких родственников), переехали в городок-глубинку, где нет других «русских», но где в свое время образовалась небольшая еврейская община. В конце рассказа водоворот событий, связанных с адюльтером Раи и Гарри Каплана, рыбалкой Федора и преодолением искушения, а также со старинным ашкеназским кулинарным рецептом, возвращает супругов-иммигрантов на орбиту любви. Или это только желаемое, принимаемое автором за действительное?
Сборник рассказов Давида Шраера-Петрова, выпущенный в Москве в 2005 году, носит название «Карп для фаршированной рыбы», которое указывает на привилегированное место этого рассказа в творчестве писателя. Совершаемое в рассказе низвержение стереотипов служит и предостережением тем самодовольным еврейским читателям, которые ценят только истории, где исключительно евреи выведены в роли положительных героев. Шраер-Петров рассматривает своих героев под различными этическими, эстетическими и метафизическими углами, часто отдавая предпочтение противоречивым и, казалось бы, несовместимым точкам зрения. Вкупе с убеждением, что сам автор не знает больше, чем его герои, такого рода ненарративный анализ нарративных событий особенно ярко представлен в современной еврейской литературе.
«Литература действительно может описывать абсурд, но она ни за что не должна становиться абсурдом», – заметил Исаак Башевис-Зингер (1904–1991) в авторском предисловии к своим «Избранным рассказам» (1982) в переводе на английский язык [Singer 1982: viii]. Независимо от того, согласимся ли мы с диктумом Башевиса-Зингера, заметим, что в некоторые наиболее драматичные моменты своей прозы (например, такова попытка «побега» пьяного Самойловича, во время которой катер превращается в дворового пса) Шраер-Петров подводит своих героев к нарративно-психологическому обрыву. Балансирование на пределе абсурда, при котором диббук скользит вдоль и поперек гуманистического воображения писателя, подводит к сопоставлению его текстов не только с традициями «классической идишской художественной прозы» (выражение Кена Фридена прежде всего относится к триумвирату Ш. Я. Абрамовича [Мойхер-Сфо-рим], Шолем-Алейхема и И. Л. Переца), но и с прозой самого Башевиса-Зингера. С моей точки зрения, для оценки литературного пути Давида Шраера-Петрова в целом и особенно его иммигрантской прозы прежде всего релевантны романы «Враги: Любовная история» (1966) и «Шоша» (1974): постхолокостные романы Башевиса-Зингера, в первом из которых рассказывается о жизни иммигранта в послевоенной Америке, а во втором – о юности героя в довоенной Польше. В прозе Башевиса-Зингера – так же как во многих произведениях Шраера-Петрова – столкновения евреев и неевреев (славян) запускают в действие механизм «любовного рассказа».
В 1975–1976 годах, на пороге почти целого десятилетия отказа, Шраер-Петров создал ряд стихотворений, в которых дисгармония его русского и еврейского «я» предвещает конфронтацию с режимом. Ранее мы говорили о стихотворении «Моя славянская душа», а ниже обратимся к тексту «Раннее утро зимой» (1976; «Early Morning in Moscow» в английском переводе 1991 года). Стихотворение было впервые опубликовано в первом американском сборнике Шраера-Петрова «Песня о голубом слоне» (1990):
Раннее утро зимой
Это дятел стучит на сосне,
Повторяя, как будто во сне:
Тук-тук-тук,
Тук-тук-тук,
Тук-тук-тук —
Деревянный мертвеющий звук.
Это дворник лопатой шуршит,
Повторяя, как будто во сне:
Жид-жид-жид,
Жид-жид-жид,
Жид-жид-жид,
Ты попался бы в лагере мне.
Это доктор стучит в мою грудь,
Повторяя, как будто во сне:
Как-нибудь,
Как-нибудь,
Как-нибудь,
Мы ещё запоем по весне.
Эти звуки наполнили рань,
Повторяясь слезами во мне:
Жизни грань,
Жизни грань,
Жизни грань,
И Москва в снеговой пелене
[Шраер-Петров 1990: 41–2][61].
Early Morning in Moscow
The woodpecker knocks on the pine tree
rehearsing his wooden reverie
knock-knock-knock
knock-knock-knock
On the ground
falls the deadening wooden sound.
The janitor shovels the street
rehearsing his snowy reverie
dirty Jew dirty Jew
dirty Jew —
In the camps
Ed break your head in two.
The doctor knocks on my chest
rehearsing his wishful reverie
one day well
one day well
one day well
be free to sing in the spring.
Sounds filling the dawn
keep time with my salt tears
on the verge of life
on the verge of life
on this low verge
lies Moscow muffled in snow
[Shrayer 2007, 2: 1059].
Комментируя перевод, выполненный мной совместно с американским поэтом и переводчиком Эдвином Хонигом (1919–2011), широко известным своими переводами испанских и португальских поэтов, Шраер-Петров писал: «…это мое стихотворение в английском переводе (я чуть было не написал в “американском переводе”) обрело особенно обнаженную интонацию плача, сродни той, которую я слышу в характере писателя Роберта Кона в романе Хемингуэя “И восходит солнце” (1926)» [Shrayer-Petrov 1994: 238][62].
Признаюсь, что, когда я читаю рассказ «Карп для фаршированной рыбы» в английском переводе, я слышу в голосе повествователя эхо романа Бернарда Маламуда «Помощник» («The Assistant», 1957). Слышу или хочу услышать? В характере Федора Кузьменко есть что-то от Франка Альпайна, архетипического «гоя» Маламуда, который взваливает на себя бремя еврейства, движимый смесью желания, любви, вины и самоненавистничества. Франк Альпайн, итало-американский католик, налетчик на бедняцкий еврейский магазинчик бакалейных товаров, идентифицирует себя со святым Франциском Ассизским, и в романе Маламуда он поглощен «имитацией» (в католическом смысле слова imitatio) Морриса Бобера, старого еврейского бакалейщика. Отвечая на вопрос Альпайна о том, что значит быть евреем, Моррис сначала сообщает следующее: «Мой отец говорил, что для того, чтобы быть евреем, нужно лишь доброе сердце» [Mala-mud 1957: 124]. И только позднее Бобер делится с Альпайном своими обоснованиями неисполнения кошрута, а также своими представлениями о еврейском Законе и о еврейском страдании. Говоря о совершенном Франком Альпайном обрезании, Маламуд завершает роман одним из самых загадочных предложений во всей еврейской литературе: «Он зверел от боли и вдохновлялся ей. После Песаха он стал евреем» («The pain enraged and inspired him. After Passover he became a Jew») [Malamud 1957:246]. Наделяя героя рассказа «Карп для фаршированной рыбы» именем Федор (от греческого Оеббсорос; – «Божий дар»), Шраер-Петров пишет: «Он жил среди евреев много лет, но никак не мог понять их до конца» [Шраер-Петров 2016:109]. И если Федор не «стал евреем», он, по-видимому, останется верен им всю оставшуюся жизнь, любя свою Раю больше всего на свете, больше родной Белоруссии.
Почти двадцать лет назад в послесловии к сборнику «Jonah and Sarah» я высказал мысль о том, что траектория творческого пути моего отца ведет от еврейско-русской Америки к Америке без дефисов и двойных идентичностей. Иммигрантскую прозу Шраера-Петрова теперь уже относят не только к канону еврейско-русской литературы, но и к еврейско-американскому канону [Shechner 2014], особенно в силу многонаправленности культурных перспектив и разнообразия изображаемых субъектов, из-за стремления преодолеть стереотипы, а также из-за настойчивых попыток превозмочь травмы европейского прошлого. Более того, я с трудом могу себе представить, как Шраер-Петров смог бы создать такие произведения, как «Осень в Ялте» или «Обед с вождем» (см. эссе Бориса Ланина в этом сборнике), не в Америке, а в постсоветской России.