полна не только к улице, но и к площадке лестничной, неясно. Скорее всего, этот и следующий стихи надо понимать как два назывных предложения, описывающих недавнее прощание на лестнице. Неожиданное преданность лица, вероятно, не что иное, как трансформация исконного словосочетания * личная преданность в оборот, построенный по принципу управления. Однако вполне допустимы и иные интерпретации. Так или иначе, дружбе здесь придается глубоко интимный и почти религиозный характер: лицо семантически спарено со словом лик, которое относится к святым. При этом остается не уточненным, чье лицо воплощает, выражает эту преданность: лирического субъекта (в стихотворении прямо обозначенного дважды анафорическим я только ближе к концу) или его адресата (обозначения которого с тобой, тебя появляются тоже лишь в финальной части текста). Я и ты как бы сращены в единое целое, и этот мотив заключен в самой грамматической структуре стихотворения.
До утра по принципу паронимической аттракции рождает следующую строку: «утрата». При этом до утра, предполагающее возможность скорой встречи (^расстались до утра), словно чревато, беременно страшной утратой — лексемой, указывающей на опасность того, что встреча недавняя может стать последней, что болезнь – тяжелая, опасная. (Серьезное сердечное заболевание Бориса Смородина, по-видимому, может быть реальным объяснением этого мотива.)
Предикат невозможна отсечен от субъекта утрата границей между строками[88] и воспринимается как своеобразное заклинание или реплика во внутреннем диалоге лирического «я» с самим собой: – Утрата?! – Невозможна!
В следующем фрагменте содержится мотив времени, остановившегося, застывшего для «я» из-за разлуки с другом: «нет / дня / нет / месяца / нет / года / нет / его / с утра до вечера».
Загадочен, нуждается в особой интерпретации образ стрекозы в следующих далее стихах:
Почему двор (петербургский / ленинградский двор-колодец) «подмигивает глазом стрекозы», в чем смысл этой метафоры? Первый смысл очевиден: потому что в этот двор выходит множество окон-«глаз». Метафора глазницы в значении «окна» встречается в стихотворении Шраера-Петрова «В Ленинграде после блокады», также включенном в книгу «Невские стихи»: «…копоть на камнях / зияют глазницы / где дом / куда игрушки / как жить дальше» [Шраер-Петров 2011: 8].
Один из претекстов «Болезни друга», содержащий метафору окна – глаза стрекозы — стихотворение Бориса Пастернака «Весна была просто тобой…» (1917):
Не спорить, а спать. Не оспаривать,
А спать. Не распахивать наспех
Окна, где в беспамятных заревах
Июль, разгораясь, как яспис,
Расплавливал стекла и спаривал
Тех самых пунцовых стрекоз,
Которые нынче на брачных
Брусах – мертвей и прозрачней
Осыпавшихся папирос
[Пастернак 2003: 177].
Но стихотворение «Болезнь друга» характеризуется не только и не столько преемственностью по отношению к пастернаковскому, сколько полемическим отталкиванием от него: «Весна была просто тобой…» – своеобразный призыв-заклинание к погружению в сон как в некое состояние возвращения к гармонии с возлюбленной и с бытием. (Всё это инвариантные мотивы пастернаковской поэзии.) Стихотворение Пастернака – память о соединении (ср. метафорический эпитет брачные и ассоциации между схождением закрываемых оконных створок и союзом любящих). «Болезнь друга» – о разлуке, которая может обернуться потерей. И коннотации окон в нем иные, связанные с тревогой и бедой.
Однако, помимо этого, рискну предположить возможность иной, более сложной трактовки, основанной на символическом, а не предметном толковании образа. Образ стрекозы в этом фрагменте как будто бы наделен негативным значением, что подтверждается строками, расположенными ниже: «шуршат / с утра до ночи / облака / крыл слюдяных / дверей фанерных». В этом шуршании есть что-то зловещее, крылья, подобно облакам, словно застят все небо и сравниваются с фанерными дверями – с преградой, границей между «я» и внешним миром, где остался заболевший друг.
Так как болезнь в стихотворении предстает как чреватая смертью, стрекоза с ее фасетчатым глазом (о котором будет сказано ниже) вызывает ассоциации с многоочитым ангелом смерти, описанным Львом Шестовым в книге 1929 года «На весах Иова (Странствование по душам)» – в главе «Преодоление самоочевидностей (К столетию рождения Ф. М. Достоевского)», входящей в часть первую, которая названа «Откровения смерти». Рассмотрим этот отрывок:
Может быть, напомнят, что в одной мудрой книге сказано: кто хочет знать, что было и что будет, что под землей и что над небом, тому бы лучше совсем на свет не рождаться. Но я отвечу, что в той же книге рассказано, что ангел смерти, слетающий к человеку, чтоб разлучить его душу с телом, весь сплошь покрыт глазами. Почему так, зачем понадобилось ангелу столько глаз, – ему, который все видел на небе и которому на земле и разглядывать нечего? И вот я думаю, что эти глаза у него не для себя. Бывает так, что ангел смерти, явившись за душой, убеждается, что он пришел слишком рано, что не наступил еще человеку срок покинуть землю. Он не трогает его души, даже не показывается ей, но, прежде чем удалиться, незаметно оставляет человеку еще два глаза из бесчисленных собственных глаз. И тогда человек внезапно начинает видеть сверх того, что видят все и что он сам видит своими старыми глазами, что-то совсем новое. И видит новое по-новому, как видят не люди, а существа «иных миров», так, что оно не «необходимо», а «свободно» есть, т. е. одновременно есть и его тут же нет, что оно является, когда исчезает, и исчезает, когда является.
Прежние природные «как у всех» глаза свидетельствуют об этом «новом» прямо противоположное тому, что видят глаза, оставленные ангелом[90] [Шестов 1994: 27].
Правда, у Шестова многоочитый ангел – образ откровения, даруемого приближением к смерти, а отнюдь не знак возможной беды. Но ведь и страх потери, соотнесенный со стрекозоподобным существом, заключает в себе откровение – обнаружение особенной ценности дружбы, присутствия друга.
Кроме того, стрекоза из стихотворения Шраера-Петрова напоминает и многоокого («Панопта») Аргуса из греческих мифов (зловещий страж, негативная параллель). Еще один потенциальный источник – многоочитые херувимы из Книги Пророка Иезекииля («И все тело их, и спина их, и руки их, и крылья их <…> были полны очей» [Иез. 10:12]). Этот образ повторен и истолкован в «Изложении православной веры» (II, 3) Иоанна Дамаскина[91].
Более того, соседство стрекозы с колодцем, пусть и метафорическим, заставляет вспомнить стихотворение А. К. Толстого «Где гнутся над омутом лозы…» (1840-е), в котором стрекозы, связанные с водной стихией и смертью, заманивают ребенка в смертоносный омут[92].
Шорох окон и дверей указывает, видимо, на вслушивание лирического «я»: не откроется ли окно / дверь, не заглянет ли / не появится ли долгожданный друг.
Следующий фрагмент говорит об обрыве коммуникации:
нервно
просовываю
руку
в щель окна
оставлен
для общения
почтовый
Непрозрачно здесь выражение щель окна, ассоциативно предсказывающее появление почтового ящика. С одной стороны, окно можно трактовать как метафору этого почтового ящика (= окна, связывающего с внешним миром); в таком случае щель окна – это щель, прорезь для писем. С другой – допустимо предположить, что перед нами метафора как бы зарастающего, затягивающегося окна, означающего все ту же затрудненность общения, поднимающуюся преграду.
Интересно исключение лексемы ящик («почтовый ящик») – по-видимому, как табуирование предположений о смерти (ср. фразеологизм «сыграть в ящик»), об акте («игре») умирания.
Строки «молчит пустынен провод телефонный / колодец входов и уходов» – пример «обмена» атрибутами между почтовым ящиком, который может быть пуст, и телефоном, который может молчать. От разбивки на синтагмы зависит, будем ли мы считать, что молчит ящик (^почтовый молчит) и, может быть, он же пустынен (*почтовый / молчит, пустынен. Провод телефонный – / колодец входов и уходов, то есть провод обозначен лексемой-метафорой колодец[93][94]), или припишем все эти предикаты проводу телефонному™.
Здесь литературный претекст – Осип Мандельштам, «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» (1930): «Петербург! я еще не хочу умирать: / У тебя телефонов моих номера. И Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса. И Я на лестнице черной живу…» [Мандельштам 1995: 194].
Строки «глаз фасетчатый / я вижу / каждый день» свидетельствуют о всматривании лирического «я» в многооконный двор-колодец: не появится ли наконец друг? При такой трактовке этих стихов глаз фасетчатый — это атрибут лирического «я».
В этой связи стоит вспомнить, что стрекоза (точнее, именуемое так химерическое насекомое, соединяющее признаки стрекозы и кузнечика / цикады), обладающая фасеточным зрением, в русской поэзии может ассоциироваться со стихотворцем[95].
Однако возможно и иное понимание анализируемых строк: