Желание персонажей (как правило, именно мужских) уехать, продиктованное осознанием своего еврейства, в романах Бауха и Шраера-Петрова будит в их нееврейских женах до тех пор дремавшие предрассудки. В «Лестнице Иакова» жена Кардина Лена – казацкого происхождения, что не случайно в контексте романа: казаки изображены как извечные враги евреев. Чем больше Кардин обращается к еврейству, тем шире бездна между супругами. Как и Татьяна Левитина, Лена тоже пытается стряхнуть с себя пагубное воздействие еврейства: «И опять рассказывает еврейские анекдоты в компании, и сквозит в этом болезненное желание приобщиться к “своим”, доказать, что не совсем “ожидовилась”» [Баух 2001: 297].
Страстное осуждение антисемитизма – важнейшая составляющая романов Шраера-Петрова об исходе, документирующая их принадлежность к позднесоветской еврейской протестной культуре. Авторефлексия, а также эффект политической инвективы усиливаются, когда повествование в «Докторе Левитине» прерывается автобиографическими отступлениями, вставками от первого лица. Ощущение достоверности в этих отступлениях сближает роман с документальными повествовательными жанрами, такими как мемуары и дневники. Автобиографический рассказчик, писатель еврейско-русского происхождения, анализирует свою жизнь советского еврея с детства до настоящего времени в отдельных фрагментах – «историю больших и малых обид» [Шраер-Петров 2014: 97], личную энциклопедию дискриминации[154]. Из этого двойного повествования вырастает тематически многомерная структура – сеть аналогий и аллюзий, игра с личной близостью и вымышленной дистанцией, с двойничеством рассказчика и героя. Выдержка из обвинительной речи генерального прокурора Израиля Гидеона Хаузнера на процессе Адольфа Эйхмана в 1961 году выявляет параллели между немецким национал-социализмом и послевоенным советским коммунизмом: «…торговля свободой еврея стала отныне официальной политикой рейха» [Шраер-Петров 2014: 139]. А путешествие Анатолия со своей возлюбленной Наташей в Тракай во время поездки в Литву, предпринятое ими с целью увидеть, что осталось от местной караимской общины, служит отправной точкой для путевого отчета самого рассказчика[155]. С исторической точки зрения экскурсия Анатолия и Наташи в Тракай свидетельствует о зарождении у молодежи позднесоветского периода интереса к еврейской культуре. В то же время метарефлексия повествователя позволяет ему рассказать в романе о судьбе караимов как о части трагической истории советских евреев. Старые караимы Тракая, религия которых отпочковалась от иудаизма, скрывают это родство, не желая, чтобы их ассоциировали или путали с евреями из страха гонений. Поэтому они воспринимают прямые вопросы любознательного рассказчика как угрозу и реагируют враждебно. Тот же продолжает разузнавать детали о замолченной истории и находит кенесу (караимскую синагогу) и музей; параллельно он пытается доказать семитское происхождение Пушкина:
Пушкин получил свои поэтические гены от Давида и его сына Соломона, поскольку род Ганнибалов восходит к династии эфиопских царей через Соломона и царицу Савскую <…>. Прослеживается чёткая генеалогическая и потому – генетическая линия: Давид – Соломон – Христос – Пушкин [Шраер-Петров 2014: 189].
Как и другие герои прозы исхода, обретающие новую идентичность, – Симон Ашкенази Давида Маркиша, Йошуа Калантар Эли Люксембурга и Кардин Ефрема Бауха, а также лирические повествователи Феликса Канделя и Семена Липкина – рассказчик Шраера-Петрова стремится показать скрытые еврейские слои палимпсеста русской культуры. Здесь показательна рефлексия о русской культуре на фоне культуры еврейской: возникает особая концепция историчности, ставящая под сомнение непрерывность и однородность гегемонной культуры, ее идеологическое содержание и притязание на существование общего национального исторического нарратива, который делает неслышимыми голоса меньшинств.
Желая спасти непроявленные генеалогии и скрытые взаимосвязи от забвения, рассказчик Шраера-Петрова и близкий к нему автор превращаются в историков своей малой культуры. Повествование о семье Левитиных становится частью большой истории еврейской диаспоры Восточной Европы, и прежде всего – Советского Союза. Судьба караимов, упоминание поэта Ильи Сельвинского с его ранним венком сонетов «Бар-Кохба» и новейших научных трудов о хазарах – все это передает эпистемологию времени и авторефлексивно указывает на реальные обстоятельства, приведшие к созданию романа Шраера-Петрова. С этой точки зрения гибридный текст представляет собой художественное исследование еврейства с элементами автобиографии, критики политического режима и культурно-исторического просветительства[156].
И все же главной темой «Доктора Левитина» и всех трех романов об исходе в целом выступает одна из основных составляющих советско-еврейского протестного движения – судьба отказников. Жизнь семейства Левитиных резко меняется после того, как они подают документы на выезд в Израиль. Доктор Левитин вынужден оставить работу ученого и профессора. Подробное описание гонений, которые обрушиваются на их головы, призвано передать типичное состояние еврейских семей, решившихся на исход. Так, Герберту Анатольевичу только лишь для подачи заявления в ОВИР (Отдел виз и регистрации) требуется справка с места работы. Но как только в медицинском институте узнают о его желании уехать, он тут же превращается в опасного сиониста, объект ненависти и открытого остракизма. Принудительным условием выдачи справки становится увольнение по собственному желанию. Начальник Левитина, профессор Баронов, заведующий кафедрой общей терапии, бросает Левитину типичный упрек: «<вы> просто-напросто типичный неблагодарный еврей, который получил здесь все, что возможно: образование, почет, идеи, даже жену получил из России, а теперь плюет на все самое святое!» [Шраер-Петров 2014: 61]. Обоснование отказа в разрешении на выезд, узнать которое стоит Левитину огромных трудов, – свидетельство произвола эмиграционной политики Советского государства, а приведенные заглавными буквами слова «ПРИЕМНАЯ» и «ОЧЕРЕДЬ» в ОВИРе служат символами повседневности отказников и участи советского еврейства в целом. Для толкущихся в очереди евреев ожидание разрешения на выезд становится образом жизни: «Никогда ещё Герберт Анатольевич не слышал подряд такого разнообразия еврейских фамилий. По этому перечню можно было, как по этнографическому путеводителю, проследить историю и географию еврейской диаспоры» [Шраер-Петров 2014:229]. Последующее перечисление еврейских фамилий с этимологическим комментарием опять же рассказывает историю происхождения, скитаний и приспособления народа в галуте — историю еврейства в свете надежды на исход и возвращение на родину.
На втором, автобиографическом уровне повествования возникает непосредственная параллель между вымыслом и реальными событиями, пережитыми автором: петициями, заявлениями на визу и открытыми письмами, документирующими еврейскую эмиграцию в 1970-е и 1980-е годы: «Я – отказник, пария, бесправный гражданин имярек. Меня лишили естественной возможности самовыражения: работать по специальности, а потом отняли писательское удостоверение. Всё, что я пишу, наверняка пропадёт, затеряется» [Шраер-Петров 2014: 232–233]. Упоминается, между прочим, эмиграция Василия Аксенова, критикуется равнодушная позиция Давида Самойлова по отношению к отказникам. Ставится, наконец, вопрос о связи советских евреев с их происхождением: что удерживает вместе всех стоящих в очереди ОВИРа – «[н]еужели только кровь наших загубленных предков?» [Шраер-Петров 2014: 234].
Для неопытного отказника Левитина отказ, причины которого непостижимы, становится шоком. Медицинская и биологическая метафорика призвана передать непреодолимую границу между жизнью семьи до и после отказа – такая «натурализация» когнитивных и социальных процессов характерна для литературы исхода с ее склонностью к радикальным тропам: «…вся жизнь <…> сжималась, сокращалась, как тельца одноклеточных животных, превращающихся в цисту, чтобы сохранить самую основу жизни…» [Шраер-Петров 2014: 221].
Трагедия происходит, когда призванный в армию Анатолий гибнет на войне в Афганистане. Семья разрушена; Татьяна умирает от горя и чувства вины (за свою неверность и за то, что не смогла спасти сына), психически сломленный Герберт Анатольевич до неузнаваемости обгорает во время пожара, тем самым действительно биологизировав стигму инаковости и мученичества. Пожар устраивает, видимо, сам Левитин: такова его отчаянная месть полувоображаемой, полуреальной старухе, которая отвешивает «таинственные» порошки в гомеопатической аптеке и по совместительству работает секретаршей в ОВИРе. (О мотиве еврейского отмщения см. эссе Джошуа Рубинштейна в этом сборнике.) На глазах у обезумевшего, измученного манией преследования профессора старуха превращается в отвратительную серую Сову, которая для него, подобно старухе-процентщице для Родиона Раскольникова, олицетворяет вселенское зло. Мотив бреда, до этого звучавший в тексте приглушенно, разворачивается в конце первой части, когда в приемной ОВИРа Левитин вдруг ощущает присутствие темных мистических сил и в мгновение ока теряет свое научное ratio. Так вводится смыслопорождающий для прозы эксодуса топос границы: географической, психической или метафизической. В частности, в прозе Эли Люксембурга помутнение рассудка главных героев стирает границу между реальностью и духовным миром. Конец первой части трилогии одновременно олицетворяет радость мести и окончательное безумие Левитина.
За последним видением Левитина перед вспышкой огня следуют поэтические строки из 21-го псалма Давида, проникнутые трагизмом богооставленности и отчаяния:
Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце моё сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей! Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прильнул к гортани моей, и Ты свёл меня к персти смерти, ибо псы окружили меня; скопище злых обступило меня; пронзили руки мои и ноги мои [Шраер-Петров 2014: 295–296].