<…> Герберт Анатольевич просидел еще два или три часа, не вступая ни с кем в разговоры и не интересуясь, что же ответили Дудко и Аниськина тем, которые уже побывали на приеме. Он окончательно понял, что никаких аналогий и никаких закономерностей во взаимосвязях между их так называемой реальной действительностью и волей потусторонних сил не установишь. Здесь нет сходства с законами естествознания или обществоведения, нет жестокой правды логики и лукавой полуправды философии. Даже религиозность – вера в сверхъестественное, даже идеализм и его крайность – пантеизм с равнодушием к отдельной судьбе, отдельной особи – во славу общей идеи, были чужды этой вакханалии принципов и действий. Даже неумолимая доктрина монотеизма и детская легковерность язычества были ближе к душе человека, сооружая хотя бы храмы для общения с богами. Все это не шло ни в какое сравнение с суррогатом права, воздвигнутым в образе приемной [Шраер-Петров 2014: 241–242].
Этот пассаж – литания экзотических верований, мозаика соображений, рассуждений и мыслей – не дает основы для понимания происходящего. История философии и религии воплощает в себе коллективную мудрость человечества перед лицом неведомого. Однако и эти, и прочие попытки превозмочь страдание – лучшие из изобретенных человечеством способы – терпят неудачу. Авторский вывод заключается в том, что советская бюрократическая система в силу своей особой изощренности смогла превзойти всех философов: она довела до совершенства процесс уничтожения человеческого существа.
Автор показывает, как советские чиновники и функционеры применяют науку давления на практике. Когда случайная опечатка или неправильно оформленный документ приводят к отказу в разрешении на выезд, мудрость веков испаряется. Однако отсутствие практической логики преображает и доктора Левитина. Он забывает о самом себе и становится одним из сотен советских евреев в их бесконечном ожидании в приемных и в очередях перед входом в государственные конторы, на первый взгляд для того, чтобы подать прошение о пересмотре последнего отказа; однако не исключено, что некоторые из этих людей будут просить об отпущении своих «грехов» перед советской системой.
Читателю достаются жемчужины житейской мудрости, среди которых – простой афоризм: как бы мало у тебя ни оставалось, тебе всегда есть что терять. Значительная часть романа посвящена описанию любви сына доктора Левитина Анатолия и Наташи Лейн, тоже дочери русской матери и отца-еврея. Любовь эта существует для того, чтобы ее разбили вдребезги – и семья Левитиных оказывается перед лицом уничтожения. Как это происходит? Жена Левитина Татьяна предает его, согласившись на любовное свидание с бывшим «дролей-ухажером» [Шраер-Петров 2014: 14] из родной псковской деревни; этот человек дает ей надежду – ложную, но успокоительную – на спасение Анатолия от призыва. В фантасмагорическом финале Левитин пытается совершить отмщение. (О теме еврейского отмщения см. статью Джошуа Рубинштейна в этом сборнике.)
Мы рассмотрели построение романа, а теперь обратимся к связям этого произведения с русской литературной традицией, сосредоточившись на вопросах жанра, идеологии и языка.
Существует ли особый жанр «романа об отказниках» (refusenik novel) со своими собственными жанровыми условностями? Возможно. В романе «Доктор Левитин» три концовки. Первая – гибель Левитина. Он устраивает пожар, облив бензином и погубив в пламени многотысячную картотеку старухи – сотрудницы ОВИРа. Повествователь отмечает: «Последним ощущением Герберта Анатольевича Левитина было счастье мести» [Шраер-Петров 2014:296]. Иными словами, он убивает врага евреев-отказников, но одновременно губит в пламени и самого себя. Вторая концовка – это гибель семьи. Шраер-Петров цитирует 21-й псалом Давида: «…псы окружили меня; скопище злых обступило меня; пронзили руки мои и ноги мои» [Шраер-Петров 2014: 295–296]. Может показаться, что эта концовка на первый взгляд содержит в себе насмешку над доктором Левитиным и его судьбой. Возлюбленная его сына Наташа, беременная от Анатолия, соглашается на брак с американским евреем Стэнли Фишером, профессором-киноведом, человеком значительно старше ее. Лишь ей одной удается покинуть Россию навсегда:
Стэнли Фишер возвращался на родину в Соединенные Штаты Америки с молодой женой. Таможенники были предельно вежливы с Наташей, а ее заметно пополневшая фигура даже освободила ее от личного досмотра в кресле гинеколога. Стэнли немного нервничал, что было вполне объяснимо, если вспомнить весь этот сложный год. Причин для волнения было предостаточно до самого отлета. Наташа в последний раз обернулась к родителям и ушла вслед за мужем к самолету [Шраер-Петров 2014: 296].
Последняя, третья концовка, обещающая будущую жизнь в США хотя бы одному из персонажей, полна глубокой иронии. Возможно, иронии здесь даже больше, чем в предыдущем примере личного апокалипсиса, поскольку, по сути, в образе Наташи воплощен успех. Она увозит ребенка Анатолия в США, ДНК Левитина уцелеет в стране свободы; появятся новые Левитины, пусть фамилия их и будет Фишер. Что важнее – ДНК или фамилия ребенка? Впрочем, ирония состоит не только в крахе семьи Левитина, гибели Анатолия, Татьяны и самого доктора Левитина – никто из них не увидит ребенка Наташи[173]. Самая горькая ирония заключается в том, что Наташа, представительница семьи номенклатурной советской интеллигенции, все-таки эмигрирует, и это почти не связано ни с ее еврейством, ни с политикой советско-американских отношений. Успеха она достигает избитым, но куда более простым способом улучшения своей доли: через брак по расчету.
Существует ли тесная связь между романом Шраера-Петрова и произведениями других нонконформистов? У меня нет в этом полной уверенности. Максим Д. Шраер, сын автора, литературовед, сомневается в обоснованности утверждения, что «Доктор Левитин» генетически связан с другими произведениями эмигрантской и нонконформистской русской литературы [Shrayer 2006:224–225]. У «Доктора Левитина» гораздо больше общего с классической русской литературой и русскими романами XX века, вдохновленными классикой. Например, если в названии есть слово «доктор», а действие происходит в советскую эпоху, сравнение с «Доктором Живаго» напрашивается само собой. В обоих романах особую важность приобретают темы человеческой индивидуальности и достоинства. В обоих романах главные герои – врачи вступают в противостояние со своей эпохой и репрессивной государственной машиной, поскольку их личные ценности отражают идеалы буржуазного гуманизма. Однако фамилия Юрия Живаго связывает героя Пастернака не только с корнем «жи-» и его производными «жив», «жизнь», но, конкретнее, со словами «Христос, сын Бога Живаго» (Мф 16:16, Ин 6: 69), а фамилия Левитина происходит от «левит» и маркирует его еврейство и иудейство.
Если и есть в советском наследии книга, с которой «Доктора Левитина» связывает подлинное родство, то это скорее «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, где главный герой Виктор Штрум ведет с другими и с самим собой споры о том, что же значит быть советским евреем[174]. Как и Левитин, Штрум – талантливый еврей, ученый, который до самого конца не уверен в том, будет ли сполна оценен его вклад в победу в войне. «Доктор Левитин» и «Жизнь и судьба» – романы-рассуждения о месте еврея в советско-русском обществе и о тех сменяющих друг друга чувствах признания и отвержения, которые испытывает человек науки.
При создании идентичности своего персонажа Шраер-Петров использует отчетливые еврейские маркеры. Вот как автор описывает доктора Левитина в момент, когда его сын Анатолий приходит к отцу в кабинет, чтобы сообщить, что его призвали в армию, а его возлюбленная ждет ребенка: «Анатолий вернулся домой и пошел к отцу. Герберт Анатольевич, еще более исхудавший и сгорбленный, чем прежде, сидел над своими книгами, напоминая отрешенного от мира хасида» [Шраер-Петров 2014: 263]. В несчастье еврейские черты доктора Левитина обостряются еще сильнее. Еврейство самого повествователя дополнительно подчеркнуто в следующем абзаце:
Когда немцы ворвались в дом моего деда, отца матери, – старого раввина, он сидел над священными книгами в накинутом на плечи талесе, раскачиваясь, как кочевник-бедуин в межгорбии верблюда. Кочевник-бедуин, читающий священную книгу пустыни со стихами оазисов, рифмами источников и рефренами песчаных холмов. Немцы застрелили старого раввина, а священные книги растоптали и сожгли [Шраер-Петров 2014: 263].
Шраер-Петров использует несобственно-прямую речь, поэтому порой трудно сказать, от чьего имени ведется повествование (говорит повествователь, но звучит это и как голос самого Левитина); история Шоа (Холокоста) подчеркивает еврейскую тональность книги, одновременно высвечивая более широкий исторический контекст опыта отказников[175].
Одна из задач романа – рассмотреть изменения, которые происходят в еврейско-русских отношениях в период исхода евреев из СССР. Ощущается поворот от желания влиться в советское общество к требованию права его покинуть. Можно предположить, что такая перемена преобразит героя. Душа доктора Левитина не меняется (если можно так выразиться), однако сам он претерпевает изменения; он остается русским интеллигентом, но теперь он еще и еврей-отказник, ощутивший всю горечь угнетения, направленного против него и его семьи. Попав в положение отказника, он все жестче и жестче становится зависим от ситуации, в которой оказался. Это означает, что ему приходится иметь дело с людьми, которым совсем не интересен его синтетический еврейско-русский склад ума. Для чиновников из ОВИРа и сотрудников КГБ он просто очередной еврей, который хочет уехать из СССР. Ему и самому начинает казаться, что он утратил свое место в жизни. Он обезличен, и его борьба с представителями советской власти выливается в обреченный поединок еврея с системой. Повторим, что последний поступок Левитина вызван желанием мести и выполнен по расчету. Суть, пожалуй, в том, что сама мысль об отмщении огнем и пожаром выстроена не по канону русского классического романа, который был воплощен в творчестве Льва Толстого и к которому так стремился Василий Гроссман.