В перестроечные времена невероятной популярностью у московской интеллигенции пользовался спектакль студенческого театра МГУ по пьесе Виктора Коркия «Черный человек, или Я, бедный Сосо Джугашвили». Сочинения Сталина после XX съезда КПСС уже не переиздавали, и драматург объединил темы сталинской эпохи с пунктирной сюжетной линией, оснащенной цитатами из классических произведений: «Гамлета», «Бориса Годунова», «Маленьких трагедий» и др.
Таким образом, постсталинское осмысление эпохи продолжалось, обрастало новыми произведениями. Однако социально-политическим фоном было (и продолжает оставаться) отсутствие окончательной и категорической десталинизации. До сих пор это служит основой для появления школьных пособий по истории с утверждением якобы «менеджерских способностей» Сталина. Отсюда занижение количества жертв сталинского режима, призывы «не демонизировать» его, восхваление сталинского альянса с Русской православной церковью и проч. Сама традиция ежегодного возложения цветов на его могилу лидерами коммунистической партии, составляющими фракцию в Государственной Думе Российской Федерации, является постыдным попранием гуманистических основ российского общества. Фотография одного из лидеров сегодняшних красно-коричневых Александра Проханова, на коленях молящегося на бюст Сталина на его могиле, стала иконой для нового поколения сталинистов.
Новелла «Обед с вождем» мне видится завершающим аккордом в традиции русскоязычной прозы о мифологизации Сталина. Давиду Шраеру-Петрову удалось этим выстрелом поставить точку в осмыслении рецидивов сталинщины. С ними нужно покончить. Не дискутировать, не ёрничать и не рассказывать анекдоты, не проводить совместных застолий, не играть в вопросы-ответы. Не будет их, честных ответов, потому что не было допросов: никто Сталина так и не допросил.
Ружье, выстрел и точка.
Гладилин 1978 – Гладилин А. П. Репетиция в пятницу: повесть и рассказы. Париж: Третья волна, 1978.
Гладилин 1991 – Гладилин А. П. Репетиция в пятницу // Юность. 1991. № 2. С. 4–25.
Гроссман 1998 – Гроссман В. С. Собр. соч.: в 4 т. / под. ред. С. И. Линкина. Т. 2. М.: Вагриус, 1998.
Петровский 1927 – Петровский М. А. Морфология новеллы. Ars Poetica. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1927. Poetica. Т. 1. М. С. 69–100.
Суслов 1975 – Суслов И. П. Юмор товарища Сталина // Время и мы. 1975. № 1.С. 209–214.
Суслов 1981 – Суслов И. П. Рассказы о товарище Сталине и других товарищах. Анн Арбор: Hermitage, 1981.
Шраер-Петров 2016 – Шраер-Петров Д. Обед с вождем // Кругосветное счастье. Избранные рассказы / сост. М. Д. Шраер, Д. Шраер-Петров. М.: Книжники, 2016. С. 196–215.
Бахтин 1994 – Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. Изд. 5-е, доп. Киев: NEXT, 1994.
Рец. на Суслов 1982 – [Рец. на: ] Суслов И. П. Рассказы о товарище Сталине и других товарищах // Континент. 1982. № 33. С. 411–412.
Shrayer 2014 – Shrayer М. D. [Notes to «Dinner with Stalin»] //D. Shrayer-Petrov. Dinner with Stalin and Other Stories / ed. by M. D. Shrayer. Syracuse: Syracuse University Press, 2014. P. 241–244.
Постскриптум
У каждого писателя свой еврейский секрет…[217]Беседа в трех частях по поводу публикации сборника «Dinner with Stalin and Other Stories» (2004)[218]
Давид Шраер-Петров и Максим Д. Шраер
Часть первая: Художественная модель бывшего СССР
Максим Д. Шраер: Начнем с простого вопроса: о чем рассказы, собранные в книге «Dinner with Stalin» («Обед с вождем»)?
Давид Шраер-Петров: Прежде всего о жизни русских евреев, оказавшихся за границей, в условиях эмиграции, а потом в условиях прирождения, приживления на американской земле. Действие некоторых рассказов происходит на тропических островах, в Израиле, но герои уже граждане Соединенных Штатов и ощущают себя – особенно за границей – американцами, хотя здесь, в Америке, они ощущают себя русскими. Но если ты спросишь по существу: «Что русские? Какие русские?», они ответят: «Да, мы русские евреи». Очень сложная ситуация, потому что приходится ткать из одной и той же пряжи, из нескольких клубков самые разные сочетания. Сегодня он выступает как американец на работе. Завтра дома он выступает как русский человек. А на самом деле душа у него еврейская. И все это очень сложно переплетается.
М. Д. Ш.: Если взять как символ титульный рассказ «Обед с вождем», как он выражает суть книги?
Д. Ш.-П.: Здесь скорее даже суть книги выражается не только в отношении к еврейскому вопросу. В компанию, в которой происходит действие рассказа, случайно, как бы с того света, попадает Сталин. На самом деле его играет, мастерски, актер <тбилисского театра>, и доводит это до абсурда; люди верят – так же, как верят в реальность появления Гитлера в рассказе Брэдбери «Душка Адольф» («Darling Adolf»). Здесь <собрались> представители разных народов бывшего Советского Союза, азербайджанцы, армяне, украинцы, русские…>. Евреи здесь выступают как раз на равных. И именно из-за того, что они выступают на равных (это главный герой, писатель, и его жена Мира), оказывается, что вопросы, которые они задают Сталину, – самые больные для евреев-эмигрантов. Это вопросы<-обвинения>. Как можно было допустить… практически уже <начинавшийся> Холокост по отношению к своим гражданам, когда готовились бараки, чтобы евреев выселить на верную гибель? И Сталин понимает, что ему ответить совершенно нечем. Евреи оказались самыми прямолинейными, <…> откровенными из всех групп, представленных за столом на этой малой ассамблее…
М. Д. Ш.: .. То есть по сути это модель бывшего Советского Союза в эмиграции.
Д. Ш.-П.: Да, это первое. И второе, это модель <сессии> Организации Объединенных Наций, где выступают представители разных народов и наций…
М. Д. Ш.: …Но уже в постсоветское время…
Д. Ш.-П.: …Да, уже в постсоветское время эти представители бывшей советской империи свидетельствуют с трибуны ООН о тех болезненных явлениях, которые были при их жизни там.
М. Д. Ш.: Давай немного отвлечемся от книги и обратимся к твоему пути – пути сочинителя рассказов и еврейского писателя. Ты начинал как поэт и переводчик поэзии. Хотя твои самые ранние опыты сочинения короткой прозы относятся к началу 1960-х годов, ты стал по-настоящему писать рассказы в 1980-е, уже написав к тому времени три романа и две книги эссе. И с тех пор именно рассказы стали одной из твоих излюбленных форм. Как ты думаешь, чем было обусловлено относительно позднее (тебе было сорок лет) обращение к форме и жанру рассказа?
Д.Ш.-П Мне кажется, что требовательностью к самому себе. Для меня рассказ, настоящий рассказ, а не просто пересказ какой-то истории, произошедшей с кем-то… это был драгоценный камень, который не каждому удается отшлифовать. Ну, скажем, рассказы Цвейга, Томаса Манна, Бунина, наконец, Набокова, Чехова прежде всего, потом великолепных советских писателей – Олеши, Бабеля, Паустовского – это были высокие образцы. И я не решался за эту форму приняться. Дело в том, что можно было, конечно, начать писать – много чего я в жизни повидал – и все это описывать. И я это делал в мемуарной форме. Но рассказ как совершенно независимую единицу литературного жанра я осознал и понял только в состоянии полного отшельничества, когда я оказался в отказе, стал евреем, которому отказано в визе на выезд. (Фактически мы были в государственном рабстве, это ничем не отличалось от рабства в Египте.) И тут <в отказе> я вдруг понял, что есть какой-то фокус, и надо этот фокус уловить в каждом случае предполагаемого рассказа и придумать рассказ. Настоящий рассказ не просто переписывается из жизни, а придумывается. То есть внести какую-то магическую струнку, которая заведет весь рассказ и настроит на новый лад. Вот то, что есть у Чехова, что-то совершенно неповторимое… какая-то неповторимая вибрация чувства, когда ты читаешь его лучшие рассказы.
М. Д. Ш.: Я хочу вспомнить… у тебя был ранний рассказ «Солнце упало в шахту», правда же, очень ранний, и он уже был на еврейские темы – про шок осознания молодым евреем невозможности своего окончательного встраивания в эту жизнь. То есть я хочу сказать, что ты, конечно, размышлял об этом, но почему-то все-таки ты почти не писал рассказов до отказа. Это очень интересно…
Д. Ш.-П.: Дело в том, что, конечно, еврейская темя меня очень будоражила, и, естественно, я пережил уже десятый класс <1952–1953 годы>, когда мы все зависли буквально над пропастью… Но потом, после медицинского, уже в армии мало приходилось с этой темой сталкиваться… в армии антисемитизм не был больше, чем в других <институтах обществах., я занимался профессиональным делом и так далее. Но тем не менее эта тема уязвила меня. Но надо признаться, что до того, как мы открыто заявили, что хотим уехать, я все-таки себя отстранял от рассказов о евреях, старался не трогать эту тему, искусственно зажимал себе руки, скручивал сам себя. Хотел как бы оставаться в русле официальной литературы… ну, собственно, я действительно очень долго шел… хотелось утвердиться как профессионалу без всяких бунтов. Но, видишь, этого не удалось.
М. Д. Ш.: Вот как раз, продолжая об этом разговор, хочу тебя спросить вот о чем. В твоих рассказах, почти во всех в этой книге, действуют главные и второстепенные еврейские персонажи. Это ли делает писателя-еврея еврейским писателем? Или что-то еще?
Д. Ш.-П.: Мне кажется, что, во всяком случае, какая-то количественная сторона нужна… если ты писатель, еврей по происхождению, и никогда не пишешь о евреях… А такие писатели были, очень много. Например, Давид Самойлов. В быту он не скрывал этого, хотя, правда, одновременно крест носил… но тем не менее он никогда на скрывал, что он еврей. Но стихи на еврейские темы он <практически> не писал. А вот Слуцкий, например, в застолье, в обществе не особенно любил рассуждать на эти темы публично, а на самом деле писал много замечательных еврейских стихов. Еврейских не только в том смысле, что там обозначено было, что там действуют евреи, а в том смысле, что он болел за еврейский народ и страдал…
М. Д. Ш.: …Как раз остановимся на этом и заострим. Дело ведь не только в тематике. А если это так, то можно ли говорить о еврейской поэтике? О еврейском рассказе или еврейских рассказах – не только в смысле тематики? Ты сам сказал, есть что-то еще. Но как это «что-то еще» описать – что это такое?
Д. Ш. П.: Мне кажется, что вот это вот именно сделать невозможно. Это как раз тот самый секрет, может быть, который не опишешь никак. Если ты что-то описал научно, значит, ты можешь это что-то вычленить из окружающего пространства и перенести на какое-то другое место – и оно заработает. К счастью, так не получается. У каждого свой еврейский секрет. У Бабеля, например… мы сразу чувствуем, это неповторимый Бабель. Или, например, у Ильфа и Петрова – вот классический пример еврейского романа (двух романов еврейских). Хотя и написано в основном о русских персонажах, но сама <еврейская> насмешка, с которой смотрят на мир эти два автора, сама вот эта ироническая подача материала… Или, например, наоборот, у Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Мы сразу видим, что это действительно написано евреем, потому что так плакать о еврейской судьбе на фоне тяжелейшей общенародной судьбы невозможно… так может только еврей.
М. Д. Ш.: Но мне кажется, у Гроссмана еще очень интеллектуальная перспектива, все время проходит еврейский интеллектуальный комментарий. В этой связи у меня такой вопрос: до какой степени еврейский писатель – дитя тысячелетий еврейской цивилизации, а до какой – продукт своей эпохи и языка? То есть это вопрос о том, как еврейская память продолжает жить в еврейских писателях.
Д. Ш.-П Я, вообще, честно говоря, не поклонник людей, которые утверждают, что существует какая-то генетическая еврейская память. Я не верю в это. Я знаю, что есть гены общечеловеческие, есть специальные гены, которые большей частью присутствуют в еврейском генотипе. Но мне кажется, что это отношения к литературе не имеет. А имеет просто значение то, что они все-таки росли в еврейской семье. Все-таки разговоры велись очень часто о евреях, о судьбах евреев. Особенно ото важно для> поколения <выросших> после революции, когда вдруг евреи увидели свободу и сравнивали, конечно, свою жизнь до революции с тем, что произошло потом. Поэтому-то они были настолько патриотичны и не верили, очень часто, в возможность уничтожения здесь. Там, конечно, они видели, что надо бороться за то, чтобы этот фашизм искоренить. Но то, что происходит у себя, – они наивно не верили в это до самого конца. Никто никак не мог предположить, что этот Холокост… параллелен, симметричен, что в Германии, что в Советском Союзе.
М. Д. Ш.: И ты касаешься этого не только в «Обеде с вождем», но и в других рассказах, в рассказе «Лгунья Ивановна в Париже», например.
Д. Ш.-П.: Да, я к этому возвращаюсь, потому что очень часто это всплывает, люди даже не предполагают, что их родители были участниками этого Холокоста. Им даже этого не кажется… Им кажется, что это была нормальная жизнь с выполнением функций, которые любые бы выполнили на их месте, в том числе, наверное, евреи – как отим людям> казалось.
Часть вторая: Еврейско-русский писатель как житель Новой Англии
М. Д. Ш.: Что происходит при эмиграции еврейского писателя из СССР в США? В этой книге из четырнадцати рассказов – тринадцать написаны в эмиграции. Что конкретно изменилось в твоей творческой лаборатории?
Д. Ш.-П Во-первых, изменились ближняя среда и дальняя среда. <…> Хотя я <здесь> написал довольно много рассказов на еврейские темы или с участием евреев, написал на русском языке, но происходят это уже в Америке… то есть в этом смысле я уже американский писатель. Я не мог бы написать такую историю, как, скажем, «Ущелье Геенны» – хотя это происходит в значительной мере в Москве и в Израиле, – не зная, что главные герои живут в Соединенных Штатах.
М. Д. Ш.: И еще один американский вопрос. В ряде рассказов в этой книге действие разворачивается в городах и городках Новой Англии, в штатах Род-Айленд и Массачусетс – в Провиденсе, Литтл-Комптоне, Вустере, городках на Кейп-Коде. По контрасту, здесь есть сцены Москвы, Ленинграда, Парижа, Рима и Иерусалима, написанные по памяти. И это другие, городские европейские рассказы. Как многолетняя жизнь в Новой Англии повлияла на твои рассказы?
Д. Ш.-П.: Ну, мне кажется, что я сроднился с Новой Англией… Она стала второй… теперь уже и первой страной моей жизни. Если ты меня спросишь сейчас, где я живу, я, конечно, скажу, что я живу «в Новой Англии», и даже не задумаюсь о том, что я половину жизни прожил в Ленинграде (в Петербурге) и в Москве. Для меня та жизнь ушла уже, и я, честно говоря, даже удивился, как я смог написать рассказ «Велосипедные гонки». Наверное, только потому, что мне очень хотелось вытащить на божий свет из далекой памяти образ очень сложного человека… Черношварца <в рассказе – Шварц>, еврея-велосипедиста, чемпиона, который как раз не был идеалом <еврея>. Он был идеалом спортивным, идеалом человека, который вдруг возвысился над этой русскоязычной толпой… простонародной, среди которой масса была и бытовых, и врожденных антисемитов. И вдруг он возвысился. Я писатель, я не могу писать неправду. Я не могу писать портрет героя только хвалебными словами, поэтому я должен был рассказать всю историю… А история его любовных отношений с молоденькой девочкой была отнюдь не самой прекрасной иллюстрацией его морали.
М. Д. Ш.: Но если вернуться к вопросу о еврейском писателе в Новой Англии, если к этому аналитически отнестись, получается, что ты пишешь о Новой Англии уже как о родной среде без остранения (например, рассказ «Волшебная витрина»), и ты пишешь о молодости («Велогонки» и «Мимозы на могилу бабушки») каким-то более естественным образом. Получается, что ты пишешь с гораздо большей степенью остранения о последних трех декадах жизни в России, особенно о годах отказа.
Д. Ш.-П.: Да, тем более что «Мимозы…» – как раз единственный рассказ из этих четырнадцати, написанный еще в России…
М. Д. Ш.: …Совершенно верно. Я потому и хотел, чтобы мы его включили в книгу, как некую точку отсчета.
Д. Ш.-П.: Рассказ каким-то образом оказался созвучным не только русским евреям (он печатался много раз на русском языке в Соединенных Штатах и в России), но он оказался даже близок американским евреям, родной язык которых – английский.
М. Д. Ш.: Ну, тут, судя по недавней публикации перевода в журнале «Commentary», их здесь многое затрагивает… миф о расколе еврейства, Израиль, халуцы, ностальгия – это ведь и их собственная мифология.
Д. Ш.-П.: Да, и кроме этого, я думаю, что, кроме всего прочего, каждого еврея преследует или, наоборот, сопровождает всю жизнь такая вот деталь… что у каждого из них была когда-то прабабушка или бабушка, именно еврейская настоящая прабабушка, образ которой когда-то был рассказан их матери или бабушке… и перенесен в Соединенные Штаты, но этот образ каким-то путем сохранился в устной молве евреев, куда бы они ни ехали.
М. Д. Ш.: Давай прервемся и выпьем чайку с лимоном. Но сначала я задам тебе вопрос, без которого в наши дни не обходится почти ни один разговор с писателем. Назови пять еврейских книг, которые каждый должен прочитать.
Д. Ш.-П.: Это, конечно, очень приблизительный список, но все-таки я бы посоветовал: «Безобразную герцогиню» Фейхтвангера, «Тяжелый песок» Рыбакова, «Шошу» Башевиса-Зингера, «Равельштейн» Беллоу <и, если учесть все еврейские связи Томаса Манна, который был женат на еврейке, то я бы посоветовал великолепный роман «Смерть в Венеции»>, и… два романа Ильфа и Петрова, «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». И не сочти за нескромность, естественно, я бы посоветовал мой роман об отказниках… Это действительно любовная история, очень сложная – и это происходит в еврейской среде на фоне страшнейшего безнадежного отказа – настоящая любовная история со всякими всплесками, провалами, обидами, изменами, в общем, все, что положено настоящей любовной истории, образцом которой, я думаю, является «Анна Каренина».
М. Д. Ш.:.: Роман об отказниках переведен, мы работаем над редактированием текста и надеемся, что он скоро найдет своего англоязычного читателя[219].
Часть третья и последняя: Криптоевреи и автобиографические звери и птицы
М. Д. Ш.: Если проанализировать тематику рассказов в этой книге, почти в каждом так или иначе рассматриваются и обсуждаются вопросы любви и брака между евреями и неевреями. Критики уже не раз отмечали, что для тебя – как еврейского писателя и как сюжетчика – это вопрос ключевой. Почему?
Д. Ш.-П.: Дело в том, что я видел это. В детстве я видел много смешанных браков. Мой родной дядя, <Меер Вульфович Брейдо>, был женат на русской женщине, <Марии Федоровне Трушиной>, православной, верующей. Существует предание, что она тайком меня – малолетнего, трехмесячного или шестимесячного ребенка – таскала в церковь… Но никто теперь не знает. Дело в том, что сам брак между Россией и еврейством… мне кажется, что это такой символ, который должен был отводить руку антисемитов от евреев. И иногда отводил. А иногда это оказывалось только пустой надеждой. Но, во всяком случае, смешанные браки в России очень были частым явлением, и иногда это было хорошо, а иногда привносило различные сложности в семью.
М. Д. Ш.: Это и здесь очень актуальная тема.
Д. Ш.-П.: Здесь <в Америко это еще построено на религиозной основе; надо думать, какую религию выбрать детям. В России это раньше делалось так… просто выходили замуж, женились… Потом, когда антисемитизм нарастал и дошел до 53-го года, до критического, в этот момент вдруг обнаружилось, что часть неевреев, женщин и мужчин, дошли до того, что они расходились, от страха, со своими еврейскими мужьями и женами. Это было позорное явление… это напоминает Германию после прихода нацистов к власти.
М. Д. Ш.: Теперь вопрос о так называемых криптоевреях. О евреях, которые скрывают свое иудейство, чтобы его сохранить (как внешне омусульманенный горский еврей в рассказе «Белые овцы на зеленом склоне горы»), или же, быть может, о тех, которые прячут свое еврейство, чтобы сохранить себя (как ребенком переживший Шоа польский еврей в рассказе «Мимикрия»). Почему они населяют твои рассказы и почему в твоих рассказах меньше правоверных, традиционных евреев?
Д. Ш.-П.: Дело в том, что мне кажется, что очень многие евреи страдали этой чертой, ну, по крайней мере, в обществе стараться не подчеркивать свое еврейство, каким-то образом мимикрировать. Я должен сказать, что у меня у самого грех на душе. Я принял псевдоним, добавив к своей фамилии Шраер псевдоним Петров, который происходит от имени моего отца. Есть много благовидных объяснений. Но это была типичная мимикрия. Я не скрывал, что я еврей, но показывал, что я обрусевший еврей. Это тоже мимикрия, что там говорить. Так было повсеместно… многие из> членов Союза писателей вообще меняли свои фамилии. Скажем, Лев Озеров взял новую фамилию, и так далее. Это была форма выживания в литературе. Я не знаю, можем ли мы их за это осуждать – и вообще можем ли мы кого-нибудь осуждать в такую эпоху.
М. Д. Ш.: Нет, но вопрос еще и в том, что тебя как художника и еврейского писателя эти криптоевреи интересуют больше, чем твои правоверные соплеменники. Ну, скажем, по аналогии, быть может, неполной аналогии, Достоевского гораздо больше занимают патологические персонажи, и они у него самые яркие (Свидригайлов, к примеру), а такие традиционные, прямолинейные герои, как Соня Мармеладова… они у Достоевского довольно плоские.
Д. Ш.-П.: Да, это так, потому что, когда еврей правоверный и никуда не отклоняется от своего общественного <образа> или литературного <стереотипа>, такие евреи мне симпатичны, я их очень уважаю и люблю, но писать мне нечего… они уже тысячу раз описаны и Шолом-Алейхемом, и Башевисом-Зингером… Даже Зингер стал уже… со сдвигом писать эти вещи.
М. Д. Ш.: К вопросу о сдвигах поведения, как еврейских, так и нееврейских. В твоих рассказах, особенно в книге «Dinner with Stalin», много эротики – явной или тайной (одни «Велогонки…», о которых мы уже говорили, чего стоят). Почему-то вспоминается поздняя, быть может, лучшая книга Бунина «Темные аллеи» – его манифест любовного рассказа. Можно ли назвать эту твою книгу – книгой любовных рассказов?
Д. Ш.-П.: Я бы лучше предпочел назвать ее книгой рассказов о любви. Здесь не только любовь к женщине, но и еще, конечно, очень тайная, но очень упорная любовь к своей родине России – к родине своего языка. И эта вот любовь тайная, наверное, даже сильнее, чем любовь эротическая, любовь сексуальная. Для меня лично как для писателя. Я и пишу рассказы, может быть, потому, что мне хочется вот этот голос, который еще сидит во мне и разговаривает, русский голос… мне хочется его еще раз попробовать в какой-то новой опере, в каком-то новом сюжете. Что же касается любовной темы, то да, конечно, для меня любовная тема всегда была очень важна, и я начинал как лирический поэт. Но это скорее… орнамент к той главной теме – любви к русскому языку, русской культуре, русскому искусству.
М. Д. Ш.:.: А к американскому? У тебя висел портрет Хемингуэя, я это с детства помню, в кабинете… и Фроста. И рядом – портрет Пастернака.
Д. Ш.-П.: Да, конечно, <Хемингуэй и Фрост> меня очень увлекали. Но так задевать, как задевали меня всегда Бунин, Чехов, а потом стал задевать Набоков, даже Хемингуэй уже перестал. Я не знаю… что-то произошло. Да я тебе скажу, что дело еще и в возрасте. Например, как ни странно, в период, когда все увлекались Ахматовой, в поздние 50-е годы, я не понимал, что же в ней такого прекрасного и особенного. А любил, например, Заболоцкого. Мне казалось, что Заболоцкий гораздо полнее и ярче и сильнее выражает вот то брожение, которое в то время было. А на самом деле он написал «Столбцы» еще до войны, в конце 20-х годов. Для меня эти «Столбцы» были проявлением, быть может, самой большой нежности Заболоцкого к России, потому что он смеялся над тем, что было у русских скрыто и чего они недопоказали. Ему хотелось показать открыто вот эту странную, совершенно странную душу… Например, в стихотворении «Вратарь». Можно только удивляться, как Заболоцкий достиг такой глубины…
М. Д. Ш.: …Но мне кажется, в этой связи, что если воспринимать твои рассказы про еврейских эмигрантов из СССР как целостное полотно, то по методу передачи материала это своего рода русско-американские «Столбцы». Здесь и любовь, и большая ирония, и остраненный взгляд.
Д. Ш.-П.: Да, особенно некоторые рассказы. Ну, например, «Обед с вождем», это точно. Там я собрал весь Советский Союз, бывший, и посадил за стол, и еще добавил их бывшего вождя. Это получился целый настоящий паноптикум.
М. Д. Ш.:.: Я согласен. И вот как раз в этой связи хочу тебя спросить о недавнем выступлении в прекрасном книжном магазине «Books on the Square» в Провиденсе, где вы с мамой прожили почти 20 лет. В ответ на вопрос местной журналистки – кстати, это была журналистка еврейского советского происхождения – ты сказал, что все, что ты сочиняешь, автобиографично, даже если твои герои – птицы и звери, дикая индейка (как в рассказе «Где ты, Зоя?») или бегемот («За оградой зоопарка»). Как дословно можно воспринимать это заявление, и не может ли оно сбить с толку читателя, особенно доверчивого англо-американского читателя?
Д. Ш.-П.: Я думаю, что нет. Автобиографично в том смысле, что даже каждая нотка в птичьем гомоне, каждый пересвист, каждый вздох бегемота, каждый любовный крик и стон каждого моего героя и героини, всякое движение внутри сюжета – это все вещи, которые я проходил. Сам, своей личной жизнью, или настолько вошел в этот образ, что мне казалось, что я это прожил. Поверь, очень часто мы проживаем в уме, в сознании то, чего мы никогда не сможем сделать за отсутствием времени, или возможностей, или пространства… но мы проживаем это, как настоящую жизнь. Особенно это бывает во снах. Так что я не верю в то, что можно написать вещь, которую ты сам не прожил физически или в своем личном воображении…
М. Д. Ш.: Ты автор четырех дюжин рассказов и восьми романов. Возвращаясь к секретам и тайнам еврейских рассказов, я хотел бы тебя спросить, что же отличает рассказ от романа – и твои рассказы от твоих романов[220].
М. Д. Ш.: Рассказы как жанр представляются мне более хрупкими, нежными, ранимыми, чем крупные произведения прозы – романы. Прежде всего, рассказы не переносят фальши, двусмысленности. То есть все это на лице рассказа мгновенно высвечивается. В то же время рассказу противопоказано множественное и, в особенности, продолжительное, так называемое реалистически-правдоподобное описание людей. В рассказе, хорошем рассказе, каждая строчка приобретает способность восприниматься мифологически. Например, в моем рассказе «За оградой зоопарка» мифологичен бегемот, способный при помощи биотоков вылечить больную девочку.
М. Д. Ш.: Ты говоришь о фантастических качествах, присущих твоим рассказам. Разумеется, фантастичность свойственна еврейской художественной литературе от Шолом-Алейхема и Башевиса-Зингера до Маламуда и Цинтии Озик. Что ты можешь сказать о литературных источниках своих рассказов?
Д. Ш.-П.: Меня всегда тянуло к жанру сказки, мифа, легенды. Еще с деревенских времен моей жизни, <со времени эвакуации в глухую уральскую деревнк». Тянуло, но совсем не в духе весьма популярной научной фантастики, которая глубинными признаками напоминает скорее жанр детектива, нежели глубокую лирическую прозу. Все это пришло ко мне постепенно, прежде всего от стихов, и, конечно же, прежде всего от лирико-мифологической поэзии Пушкина. Да и в современной русской поэзии и прозе нередко рождались произведения, которые одновременно были фантастикой – фантазиями – и социальными сказками. Прежде всего это было у гениальных русско-еврейских социальных фантастов братьев Стругацких.
М. Д. Ш.:.: Какой смысл ты вкладываешь в изобретенный тобой термин «фантелла»?
Д. Ш.-П.: Из ткани прозы, основанной на реалистических ситуациях, элементы фантеллизма перетекают, выходя за пределы житейской реальности, в сосуды, созданные природой для создания сказки. Жанр этот я назвал «фантеллами». Конечно же, только что упомянутый рассказ «За оградой зоопарка» относится к жанру фантелл. Сюда же можно отнести и рассказы-фантел-лы «Мимикрия» (где порой невозможно отделить царство кукол-марионеток от реальной жизни героев-кукловодов) и «Где ты, Зоя?» (с волшебными появлениями-исчезновениями дикой индейки; но вещая птица как часть Природы всегда несет в себе элементы магического и связана здесь с судьбой еврейского поэта, погибшего в сталинских лагерях). К фантеллам можно отнести и рассказ «Альфредик», где главный герой, дирижируемый потусторонними силами тайной полиции, постоянно раздваивается, превращаясь то в одного, то в другого антигероя: из чинов таможни в московском аэропорту во второразрядного сочинителя и, скорее всего, осведомителя КГБ. Впрочем, пересказывать новую книгу – это не только возбуждать, но и гасить читательское воображение.
М. Д. Ш.: И наконец, вопрос перевода, в заключение. Ты авторизовал переводы этих рассказов и, насколько я понимаю, ими удовлетворен. Не возникало ли у тебя искушения стать переводчиком собственных рассказов или даже сочинять рассказы по-английски? В свое время наш общий друг, историк литературы Виктор Террас, советовал тебе писать прямо по-английски и утверждал, что в этом открываются новые горизонты…
Д. Ш.-П.: Да, это правда. Во-первых, ты не зависишь от переводчиков. Во-вторых, ты сам уже доносишь до бумаги то, что ты хочешь… на самом деле и на родном языке, бывает, ты думаешь, что пишешь об ослице Валаамовой, а на самом деле ты пишешь о наезднике. Да, я думал об этом. Я даже начал писать большую вещь и написал 50 страниц <по-английски>. Но потом, когда я написал, я понял, что она очень бедно написана. Написана информативно – то есть вошел куда-то, увидел, обнял, написал, подписал, поехал, пошел в ресторан – но это все были внешние черты…
М. Д. Ш.: …Это чертеж или сценарий…
Д. Ш.-П.: …Да, но это никак не литература. Когда я читаю переводы, которые мне, как правило, нравятся… я прежде всего околдован тем, что мои строчки вдруг становятся и строчками другого языка, и правомерными двойниками оригинала.
Май-июнь 2014 года
Сиван-Таммуз 5774