ушать «сказку». Оказалось, что детская психика, в отличие от взрослой, не привыкла еще к устоявшимся штампам восприятия мира; и если все взрослые, и даже дети лет с шести-семи, знали, что происшедшее с ними «невозможно», и мозг блокировал воспоминания, да так прочно, что даже с помощью томографа не получалось зафиксировать реакцию на расспросы, то маленький ребенок пока не знал, что «правильно», а что «неправильно», воспринимая случившееся как вполне обычную ситуацию: «как в сказке». Рассказ Вари был связным, логичным, но слышавшие его профессионалы не смогли понять странных слов девочки, тоже «отказавшись видеть» очевидное. Мне же хватило один раз услышать «сказку», да и мои земляки ее, к сожалению, поняли бы без пояснений.
– Мы жили в таком большом доме, и вокруг тоже были красивые большие дома, целых четыре этажа, это называлось Заводской район. Я гуляла, играла с Сережкой, и папа обещал, что на праздники покажет мне салют. А потом папа стал сердитый, мама на него ругалась, плакала и говорила, что надо ехать к маме – это она так мою бабушку называет, она ейная мама. А папа говорил, что все будет хорошо, что это наряженные в бантики овечки, и они к нам не придут, через границу. Я хотела посмотреть на овечек, и мама рассмеялась, а папа сказал, что они не в бантиках, и это… банда овец[10], вот как! А потом на улице стали пускать салюты, каждый день, но мне не показывали, и на улицу не пускали, и окна у нас одеялами закрыли, и стало темно. А потом мы собрались к бабушке, у нас было много вещей, и папа сказал, чтобы я не ревела, а шла сама, потому что идти далеко. На улице были такие странные дяди в черной одежде и с какими-то железными палками в руках, я не знаю, что это. Я хотела спросить, где наряженные овечки – я даже простых не видела никогда, – а папа стал ругаться и сказал, чтобы я молчала, а это не овечки, а бараны, ограбившие ки-но-шту-ди-ю. А потом вдруг стал вечер, и такой снег красивый, а мама и папа его смотреть не хотели и легли спать. Я их будила, но они не просыпались, и я пошла искать тетю Женю, маму Сережки, она всегда мне помогала и из садика иногда забирала. Я хотела с мамой и папой идти домой. А потом меня привели сюда, а мама и папа в больнице. Они скоро поправятся?
– Скоро, Варя. – Я положила на кровать упавшую лоскутную куклу, которую девочка предпочитала покупным, подаренным знавшими ее историю медсестрами, и подумала, что установка исконников принесла горе и десяткам людей в иных мирах – родственникам тех, кто сейчас живет в этом санатории на окраине города. – Посмотри, ты таких людей в городе видела?
На экране планшета была фотография одетого в условно немецкую форму актера – других изображений я быстро найти не смогла. Варя отвлеклась от игрушек и, взглянув на картинку, резко кивнула, как умеют только маленькие дети – у взрослых голова отвалится.
– Да, они почти такие были, только одежда черная, и куртки тонкие. Им, наверно, холодно было, и они злились. Но они в машине большой ехали, там, наверно, тепло.
– Ты хоть что-нибудь поняла? Причем здесь овцы? – Инесса слушала наш разговор молча, не выдержав, только когда мы вышли в коридор. – Варя постоянно про овец повторяет и про салют.
– Смотри. – Я написала эту фразу в блокноте Инессы, а ниже – те слова, которые девочка не могла правильно понять и произнести.
– Но… Они ведь не похожи на тех, кто жил в ту войну, и говорят по-русски, а не по-украински.
– Они наверняка жили в относительно современной нам – разница лет в десять в ту или иную сторону – России, где-то на границе с Украиной, в небольшом городке: Варя ведь четырехэтажные дома считает большими. А потом город захватили то ли войска, то ли на самом деле большая банда «ряженых» – новых последователей Бандеры[11], причем не исторического. Они форму-то шили по образцу киношной эсэсовской. Их я тогда и видела, и именно из-за формы они показались мне ненастоящими.
– Но разве такое возможно?
Инесса не могла поверить, и мне пришлось рассказать о том, что творилось в моем родном мире: об игре в «историческую справедливость», которая выгодна лишь горстке людей, причем с обеих сторон, а страдают обычные жители, и о нараставшей ненависти и между народами, и к своим собственным предкам, к прошлому своих стран. Потом напомнила о войне в их мире, на Урале. Психолог кивнула:
– Я об этом забыла. Мне тогда было всего три года, и мы жили в Молдавии.
– А я вспомнила рассказ Лаки, он ведь как раз тогда сюда попал.
Третьей и самой большой моей удачей стало общение с пареньком, которого все прозвали Славкой. Выглядел он ровесником Маши, похож на коренного жителя здешних мест – невысокий, скуластый и черноволосый, – но говорил на непонятном языке. Мария, дав ему какие-то рисуночные и текстовые тесты, быстро поставила диагноз «умственно отсталый», но это было совсем не так, просто он мало того, что не знал русского языка, так еще и бытовых мелочей не понимал.
– С ним сложно, – вздыхала Инесса. – Мы о нем узнали только через три дня после его появления здесь. В ночь установления блокады его увидела на улице одна бабушка, подумала, что он просто потерявшийся сын вахтовика, и привела к себе отогреваться. Общалась она с ним жестами, о блокаде не слышала: возрастные изменения психики, не верит телевизору и вообще не слушает новости и слухи. Рассказала, что одет он был в серые грубые «джинсы» и красивую, но драную рубашку, которые не выдержали стирки в машинке, поэтому она дала пареньку одежду покойного мужа. Сама представляешь, как это выглядело. Ну а через три дня, когда бабуля все же поверила в блокаду, то вызвала нас, в основном потому, что парнишка сильно разболелся – пневмонию подхватил.
После лечения Славка маялся от безделья и невозможности понять произошедшее: в отличие от остальных он ведь не просто ничего не помнил, но и ни слова не понимал. На улицу его не пускали, давали непонятные вещи, заставляли есть непривычную еду. Только спокойный характер и растерянность от потери памяти сдерживали парнишку, не давая устроить бунт. Но живой ум (Мария сама признала, что ошиблась с диагнозом) и доброжелательность позволили Славке выучить уже десятка три слов.
Я подсела к нему, с тоской глядевшему в окно на голые березы, почти черную хвою одинокого кедра и проезжавшие в отдалении машины, и указала на экран положенного на подоконник планшета: я решила повторить тот же опыт, что и с Машей. Паренек послушно стал смотреть картинки, подобранные с учетом мужских интересов: машины, оружие, техника, инструменты, разные животные. Глаза Славки разгорелись, когда он увидел фотографию обычной деревянной лодки, сушащихся на берегу сетей и «морд»[12], а потом медведя, лося и, что вообще поразило наблюдавшую за нами издалека Инессу, – лук со стрелами.
За обедом в служебной столовой она спросила:
– Думаешь, что он охотник и рыбак?
– Скорее всего. Парнишка на местных по виду похож.
– Но язык-то другой!
– А если его народ тут еще до них жил? Или вместо них? Ткани здесь издавна знали, только ткали мало, из дикой крапивы в основном, и его «джинсы» и красивая рубашка вполне могли быть домоткаными.
– Придется людей из музея звать, кто знает местные промыслы, может, смогут с ним общаться хотя бы на пальцах. Но как ты догадалась? Ведь второй раз уже с картинками угадываешь.
– А что, раньше такие изображения никому не показывали? – удивилась я.
– Показывали, – несколько недовольно ответила Мария, обедавшая с нами за одним столом. – Но никто никогда не думал о дикарях, и такие картинки в подборку не включал.
– Он не дикарь! А вы что, априори считали всех равными себе по уровню технического развития? – Это тем более меня удивило.
– Мы никогда раньше такого не предполагали. – Инесса пожала плечами. – Практически все параллельщики, о которых нам известно… Верно, у них ведь нет осознанной памяти, а мы всегда в первую очередь пытались пробудить ее, чтобы узнать об их мирах, и, если человек не говорил на понятном нам языке, его сначала учили, а за это время если какие воспоминания и оставались – окончательно забывались. А кто понятно говорил – им тем более начинали о нашем мире рассказывать, чтобы они не чувствовали себя сумасшедшими, умели ориентироваться. Но опыт-то сохраняется! А как он проявится, если человек оказывается в совершено иной обстановке, иной культуре? Первые дни, когда у него, наверное, сохраняются еще хотя бы какие-то навыки, рефлексы, человек живет в эмоционально стерильном, замкнутом пространстве, а язык обычно отличается от нашего не больше чем какой-нибудь диалект. Потом опросы, тесты, рассчитанные на нашего современника…
– То есть вы, Инесса, считаете, что методика, разрабатывавшаяся ведущими учеными мира, в том числе специалистами нашего института, плоха? – Мария рассердилась на молодую коллегу. – И тут вы – недоучка и вообще не психолог – смогли то, что двадцать с лишним лет не можем мы? Может, этот подросток спрашивает, что это вообще за древность такая? Древность и отсталость!
– Он не может спрашивать ничего о том, что до этого знал только теоретически. – Инесса ненадолго задумалась, потом продолжила: – Вы, Мария, сами знаете, что при такой амнезии полностью сохраняются именно навыки человека, конечно, если у него есть возможность ими воспользоваться.
– Навыки? Какие могут быть навыки у школьника? Читать и писать! – не сдавалась Мария. – А он и это забыл, а если не знал – то точно дикарь!
– А если он не школьник и никогда им не был? – Я обернулась к остепененному психологу. – Не дикарь, как вы говорите, просто не знает? Слава, насколько я поняла, не сталкивался до этого с письмом или видел его всего несколько раз, и это никак не было связано с его жизнью.
– Вы не психолог и не…
– Я не психолог, а историк, пусть и училась не у вас, и для меня нет понятия «дикарь». Я заметила, что он не знает письменности, но со знаками и изображениями довольно хорошо знаком, ведь картины воспринимает нормально. Инесса, можно найти фотографии старых видов охотничьих ружей?