Паранойя — страница 14 из 55

наших ПВО, установки «Шилка» и их модернизированный вариант «Шилка-в-жопке», сокращенно — «Шилка-ВЖ», про установки «Град обреченный», про главное наше стратегическое оружие — голос ведущего, способный превращать ржавую советскую технику в грозный ответ потенциальному агрессору. И только когда на проезжую часть выползли танки, уродуя асфальт гусеницами, когда они остановились перед трибунами и вдруг шарахнули из пушек холостыми так, что ты, взвизгнув, вжалась в меня, — тебе, как и мне, стало не смешно, а страшно. А толпа, на которую плыли облака пороховой гари, уже ревела сотнями тысяч глоток, готовая ко всему, готовая черной лавиной разлиться и душить, рвать, насиловать, толпа была сейчас как война, они почувствовали пороховую гарь, а танки двинулись дальше, и от скрежета их гусениц по асфальту на нашей горе, прямо под нами, ознобом трясло землю — земле было страшно, мы не могли ее успокоить нашими телами, и мне подумалось: как хорошо, что мы отошли в сторону, иначе в нас неминуемо почувствовали бы врагов, гадов, шпионов — распознали бы по тому, что наши глаза не светятся, наши глотки не орут, наши руки не сжаты в кулаки и не вознесены над головами — нас растерзали бы. И в этих танках в ночном городе, без всякого сомнения, было что-то мистическое, что-то большее, чем просто праздник для народа, как будто над каждым из них летало по валькирии, по демону крови, и я уже пытался схватить эту мысль словами:

— Прекратите дрожать, товарищ главнокомандующий! Вы пугаете землю, которая теперь из-за вас тоже дрожит! Уж лучше это ваше нервное зубоскальство, чем эта вот трусливая дрожь! Знаешь, я впервые почувствовал вот эту энергетику, ее нет, когда смотришь трансляцию по телику. Ты почувствовала, да?

Она кивала, спрятавшись мне в плечо, а я продолжал:

— Как будто в этой бронетехнике заключен ответ на вопрос о том, что такое наша чудесная страна, как она до сих пор так хорошо себя чувствует. Ответ — в танках, а не в экономике. У нас же — ни нефти, ни газа, ни нормального производства — сплошная имитация, попытка слепить микроволновку по чертежам, украденным у Samsung. А ВВП растет, инфляцией не пахнет, зарплаты — как в Европе, пенсии — выше, чем в России, где есть и нефть, и газ, и какое-то производство, в основном, конечно, нефтегазовое. И вот смотришь на все эти ракеты и солдат, слышишь советские военные марши и чувствуешь — так явно, да? До дрожи чувствуешь! Что жизнь государства не исчерпывается экономикой. Что все определяется на тонких уровнях — вот на уровне рева толпы, танков в городе. Ну что может объяснить экономика о курсах валют, например? На поверхностном уровне — да, что-то может, но если копнуть все эти соотношения глубже — разведет руками. «Цена на нефть, ВВП, золотовалютный запас». А как определяется цена на нефть? Почему она то взлетает, то падает? Что с ней будет через месяц? Сплошные тонкие материи! Ни фига ни один экономист не может предсказать. Вон про нас говорили, что здесь еще десять лет назад все ляснуться должно было, и что? Только крепнет Какая, в конечном итоге, разница, сколько телевизоров производится и продается, если цены на водку все равно устанавливает Муравьев? И где-нибудь в Штатах его бы ослушались, выставили какую угодно другую цену, но — не здесь, не здесь. И водки-то при таких парадах всегда будет производиться сколько надо, потому что работают все как заведенные — загреметь на нары боятся. И как это в «Экономикс» вместить? Или даже в «Капитал»? Государство больше, чем деньги… Государство — как энергия. Правитель может выбрать мягкую энергию — права человека там, демократия, — тогда и деньги будут одни, и законы, по которым инфляция вступает, — одни. А может слепить диктатуру, и тогда и деньги, и инфляция будут другими. Есть, конечно, африканские диктатуры, где за бакс по три миллиарда их тугриков дают, так это — от недоумия. И даже не так — от неумения распоряжаться энергиями. Совок ведь из-за чего развалился? Там были парады, все кричали дружно, ракеты делали. И все было хорошо. И колбасы хватало, и черно-белых телевизоров. А потом вдруг на этом фоне — бах! — и о правах человека заикнулись, и диссидентов возвращать стали, и репрессии сталинские осудили. На которых как раз и держалось все! Ну, у духов, которые над танками сейчас летают, натурально мозг сломался. И плюнули они, да улетели куда-то (к нам, к нам на самом деле они улетели!). И пошатнулось. Потому что невозможно такие вот парады с демократией совмещать. Потому что эти вот конкретно танки, да по цитадели демократии, да фугасными… А здесь — именно эта, монолитная, гусеничная, танковая стабильность. Гэбэ, диссиденты — ну весь советский набор. В этом плане исчезнувшие так же важны, как беспроцентные кредиты или инвестиции в инновационное производство. Духам нужны жертвы, людские жертвы, — вот вам и пожалуйста. И мелодии этих советских маршей важны — они, похоже, как раз этих духов и вызывают. Может, эти марши на самом деле куда древней, чем мы думаем, — слышишь, какое первобытное буханье — как будто шаман в барабан бьет, — никакого ритма, просто бух, бух…

Но ты не слушала — я опять заговорил о политике, и ты сначала ерзала головой по моей груди, укладывая свой миниатюрный профиль поудобнее на медвежье брюхо, затем повернулась лицом к ритуалам там, у стелы, и я видел лишь затылок, непослушный затылок выросшей вредной девчонки, и невозможно было понять, как ты относишься к тому, что слышишь. Постоянно мы напарываемся на эту политику, не говорить о ней, не говорить, но — глядя, как вздымалась и опускалась твоя голова вместе с моим дыханием, как поворачивалась чуть-чуть каждый раз, поворачивалась, намекая на какую-то точку там, впереди, точку, к которой намертво прикован взгляд, я почувствовал что-то, что что-то…

— Что-то случилось?

— Смотри, — ты говорила тихо и как-то интимно, совсем не той дикторской интонацией, с которой я только что рассуждал о духах. — Вон того, в гавайской рубашке, видишь?

И я — увидел — крупный мужчина сидел вполоборота перед нами, метрах в двадцати ниже по склону, и все пытался своим затылком, своими ушами ощупать нас, повернуться, и то и дело действительно поворачивался, бросая на нас быстрый взгляд. И эти короткие светлые волосы, почти не скрывавшие розовое мясо головы, эта невозможная рубашка, будто пытавшаяся заретушировать его деловитость, будто… И рядом, свернутая в трубочку, — газета, — ну кому здесь, на генеральной репетиции, может понадобиться газета?

— Так, — сказал я, не меняя позы. — Вижу. Ой, вижу!

— Ты ненароком не тайный заговорщик? Не подпольный террорист? За тобой никогда не ходили топтуны?

— Нет! Да нет же!

— Так вот можешь праздновать. Уже ходят. Я этого кабанчика еще в парке заметила. Не так часто видишь, как человек разговаривает со своей газетой. Что натворил, признавайся?

— Да послушай! За мной им совершенно незачем ходить.

— Да ну?

— А ты не допускаешь, что он — за тобой?

— Это легко проверить. Но мы — не будем. Он… — Ты вдруг приподняла голову и повернулась ко мне — я не мог понять выражения твоих глаз — они горели азартом или яростью, тебе как будто нравилось, что нас «пасут». — Он, он обещал мне, — ты выделила слово «обещал», — он обещал, что за мной никто и никогда ходить не будет. И здесь я ему верю. Если бы мы разошлись сейчас в стороны, этот бобик потопал бы за тобой, но. Но мы не станем разбегаться из-за каких-то шестерок в майорском звании. Ты готов?

— К чему?

— Готов?

— Готов, наверное.

— Тогда на счет три резко поднимаемся и бежим. За мной. Не отставая. Ты назначаешься замом по тылу. Будешь смотреть назад, двинул ли он за нами. Раз, два.

Не дождавшись «три», ты вскочила, мягко — я особенно восхитился этой твоей способности двигаться быстро, но очень плавно, как кошка, ты из кошачьих, это точно, и — пока я резко, дергано вставал, уже припустила, вырвавшись метров на десять вперед, и мне пришлось рвануть до хруста в сухожилиях, чтобы успеть за тобой. Ты бежала куда-то во дворы одинаковых кирпичных многоэтажек — тех самых, на которых Муравьев смотрел, по легенде, свое французское кино, и, нагнав тебя, я оглянулся и увидел, что альбинос встал и быстрым шагом идет за нами, идет и действительно разговаривает со свернутой в трубочку газетой, и ему нас не догнать при такой расторопности, и — этот хруст издает мой локоть, и ребра, и — как же больно — головой о тротуар — это бордюр — я налетел на него, разогнавшись, заглядевшись, и в глазах — темно, я ничего не вижу, и по виску течет теплое, — по мне что, стреляли? И ты уже тянешь меня вверх, и подставляешь плечо, и мы так, раненым четырехногим, ковыляем вперед, и зрение — как в кинозале, когда зажигают после фильма свет, — вернулось, я могу бежать дальше сам, только резко болит в боку, а эта рыжая, стриженая жопа невероятно разогналась для своих ста килограммов. До него уже меньше ста метров, а ведь казался жирным увальнем, карикатурой на американца, приехавшего на Гавайи в плановый отпуск, а там, под рубашкой, — наверняка сплошные мышцы, и он реально бежит прямо к нам, я пытаюсь сказать об этом тебе, но мы слишком разогнались, у меня уже вообще нет дыхания, и ты впереди метра на три, мне же больно, у меня же кровь на виске, а он — чешет, чешет, как танк, кажется, даже земля под ним трясется, он же, если честно, если без обиняков, — убьет меня голыми руками, сломает шею одним поворотом, этот бизон, и что ему от нас надо? Может быть, остановиться, вот как я, сейчас, сейчас, сейчас, — остановиться, развернуться к нему и, согнувшись, чтобы быстрей вернулось дыхание, пойти к нему, спросить — что надо, но ты уже вернулась ко мне, ты — лицо, нет, уже не горящее азартом, уже не яростное — испуганное, и крик, простой, на один выдох:

— Бля-яа-а-а!

И короткий удар себе по плечу — и я сразу все понимаю, понимаю, что нужно бежать дальше, а до него уже пятьдесят метров, я вижу, что значит этот удар по плечу, — ты показываешь, что у него явственно топорщится под рубашкой, от плеча и ниже, это закрывалось свободной, чересчур свободной рубашкой, но сейчас, когда этот танк разогнался, рубашка облепила его тело, и да — кобура, и черт знает что он собирается делать с пистолетом в ней, и твое «Бля-яа-а-а!» значит, что нужно бежать, что мы не знаем его намерений, а поэтому — руки в ноги, и, судя по интонации этого «Бля-яа-а-а!» — осталось уже немного — немного до чего-то, чего-то спасительного, и — снова на подкашивающиеся распорки ног, на эти негнущиеся ходули, и — со всех сил за тобой, и заносит — ноги уже устали, и все лицо в слюне — я очень давно не бегал, а ты уже очень далеко, ты — я знаю, меня не оставишь, но все равно — так далеко! Я рванул из последних сил, уже — признаюсь тебе честно — сдаваясь, уже готовый, ладно, черт с ним, получить пулю, вступить в убийственную для меня драку, я уже даже темп сбавлял, когда в глубине двора мелькнула двумя багровыми огнями какая-то громада — черная, как сама темень двора, и я услышал мощное чваканье открывшейся двери — там машина, и так быстро и неожиданно оказался рядом, а ты уже крутила ключ в зажигании, колотя, истерично колотя еще неживой педалью газа по полу, и джип — чернющий, еще более громадный, чем тот снежно-белый