Гоголь. Я даже поднять пистолет не успею, как меня нафаршируют.
Лиса. Вот что, Невинский. Я не буду тебя ни в чем убеждать. Я не буду напоминать тебе о том, что это ты меня нашел в тот вечер, ты, а не я. Я не буду говорить о том, что, вообще-то, это мне нужно было бы тебя бояться, а не наоборот, ведь это я имею недвижимость за рубежом и неограниченный кредит на карточке, и это ты мог бы написать обо мне потрясающую историю для какого-нибудь Newsweek. Я не буду пытаться приводить тебе доводы разума, доказывать, что я — не агент МГБ. Просто потому, что я знаю, что такое паранойя. Она услужливо найдет тебе десять ответов на каждый из моих аргументов. Конечно же, меня к тебе подложили. Конечно же, специально спланировали, предусмотрели твой маршрут тем вечером, очистили его от других девушек и посадили меня, пьющую латте макиато. Ах, к черту! Сиди тут и паранойся! Может быть, это тебе поможет начать писать.
Наблюдаемая Лиса покинула объект, Гоголь через 7 минут выбежал за ней. Установить, встретились ли они там, на улице, путем аудирования отрабатываемого объекта не представлялось возможным.
Протокол аудиодокументирования объекта «Жилая квартира по адр. ул. Серафимовича, д. 16, кв. 7». 25 октября
Фамилия и должность протоколиста не указаны
(указать)
Гоголь открыл квартиру ключом, дожидался Лису на объекте начиная с 17.13. Судя по доносимым звукам с кухни, что-то готовил, потом делал уборку, потом читал. Лиса появилась в 18.25. Пошумев посудой на кухне в результате поглощения пищи, они проследовали в ванную, где находится мертвая зона аудиомониторинга, и провели там 1 час 47 минут. В это время из ванной доносился плеск воды, приглушенные голоса, осуществлявшие разговоры, — звуки, косвенно позволяющие предположить, что наблюдаемые предавались совместному принятию ванны. Затем они переместились на микрофон 1.
Гоголь. Твое плечо полностью умещается мне под мышку.
Лиса. Без зазора.
Гоголь. Это прямое доказательство того, что мы созданы друг для друга. Мы с тобой — одно тело, разорванное и разделенное для испытания: найдемся — не найдемся.
Лиса. Четырехногое?
Гоголь. А ты не слышала? Раньше все люди были четырехногими и двуголовыми.
Лиса. И размножались почкованием.
Гоголь. Ты — моя составная часть. В тебе — мои органы. Без тебя я умру.
Лиса. Это какие такие органы? Все твои органы огромны, неуклюжи и волосаты.
Гоголь. Сердце. Мое сердце — в тебе. А твое — во мне.
Лиса. Больше всего я боюсь, что мне придется платить. Что такое счастье просто так не дается. Что потом будет такое несчастье, что я его просто не переживу.
Гоголь. Несчастье было до этого. Несчастье жизни без нас. Я — твоя награда за то, что дождалась.
Лиса. Почему тебе не пишется?
Гоголь. Не пишется. Правильная, безличная форма. Дождит. Метет. Не пишется. Ни первое, ни второе, ни третье как бы и не зависит от меня… И ведь действительно не пишется. Не пишется… Знаешь, ключевая штука, которую я понял о писанине, заключается в том, что все тексты пишутся словами. Не смейся! Ну да, звучит как в детском саду, но все серьезней, чем тебе вот сейчас кажется. Смотри: иногда, пытаясь сказать что-то глобальное, ты относишься к языку как к посреднику, а он на самом деле есть основной фигурант послания.
Лиса. Макклюэн. Медиюм из зе месаж. Ты уже говорил.
Гоголь. Слушай дальше. Вот попробуй описать этот наш интерьер в дневном свете, без нас, просто как комнату, неизбежно столкнешься с тем, что обычные слова, обозначающие цвет, свет, пространство, — ничего не скажут. Вот про эти обои, например, нельзя сказать, что они какого бы то ни было цвета. Скажешь так — и увлечешь сам себя в тупик, в нагромождение лжи. Они — не цвета, они — расцветки. Литературу пишет язык. Автор — его оператор, «скриптор», как сказал бы Барт.
Лиса. О! Барт!
Гоголь. Как этот дождь, слышишь, — за окном? В тексте нельзя так сказать: «за окном шел дождь».
Лиса. За окном пешеходом шел дождь.
Гоголь. За окном усталым пешеходом шел дождь.
Лиса. За окном отставным философом, октябрьским мыслителем, едва волочащим ноги из-за старости, шел дождь.
Гоголь. За окном шел болдинский дождь.
Лиса. Ой, давай только без этого цыгана! За окном неудавшимся литератором шел дождь.
Гоголь. Опиши нас сейчас. Вот все, что здесь творится.
Лиса. Они лежали, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати, у берегов которой айсбергом стыл ненужный им плед. Было необычайно тихо, так тихо, что они могли играть в свою любимую игру, сравнивая дыхание, дыша в ногу, и она принималась шалить, и затаивалась на секунду, и он сбивался, догоняя ее, неуклюжий медведь, и им, этим двоим, смешно было слышать далекие консервные звуки вокзала, сонным женским голосом обещавшие убытие очередного поезда дальнего следования, так как в их неосвещенной, нахохлившейся под дождем комнатке было больше приключений и счастья, чем где бы то ни было на земле. Давай теперь ты.
Гоголь. Подсвеченные фарами проезжавших машин капли дождя были единственным источником освещения в комнатушке, состоявшей из обоев неопределенной расцветки, которых все равно не было видно из-за темноты, кровати, шкафа, напоминавшего кровать, поставленную вертикально, — так что, если бы они имели возможность ходить по потолку и стенам, непременно хотя бы раз спутали и попытались расстелить его. Собственно, никакого визуального доказательства того, что сама комната существовала, не имелось, не принимать же за таковое хрустально фосфоресцирующие капли на стекле. Единственное, о чем можно было говорить с совершенной точностью, — то, что эти двое были друг у друга, а где они были и были ли они «где-то», или, напротив, это «где-то» существовало лишь постольку, поскольку они были рядом, — вопросы, скорей достойные не видимых глазу фиалок на несуществующих обоях.
Лиса. Правильно говорить — обеих.
Гоголь. На несуществующих обеях. Так вот. Я не могу писать потому, что не могу подобрать слов. Язык не хочет течь через мои пальцы на клавиатуру, а писать за него — слишком долгое и унизительное занятие. С нулевым, к тому же, эффектом. Я думаю, что агент МГБ Елизавета Супранович подсыпала мне в бульон из-под пельменей специальной отравы, толченых книг позднего Милорада Павича вкупе с измельченными фотографиями Мишеля Уэльбэка, и вот эта дрянь разорвала нейронные связи между пальцами и мозгом и убила во мне способность сообщать собственные мысли клавиатуре. Кстати, о нейронных связях. Ты не видела шпажки для сыра? Купил камамбера, а шпажек нет.
Лиса. Они, наверное, закончились просто.
Гоголь. Да нет же! Я помню, что мы в прошлый раз использовали только пару штук! Где остальные?
Лиса. Что?
Гоголь. Опять это гадкое чувство чужого присутствия здесь.
Лиса. Не волнуйся, глупый! Вот больше им делать нечего, как шпажки для сыра тырить!
Гоголь. Ладно, черт с ним…
Лиса. Если уж начинать беспокоиться обо всех этих наших… Обстоятельствах. Ты как маскируешь тот факт, что постоянно сюда срываешься? Все еще эти трюки с переодеванием?
Гоголь. Нет, я прозвонился по самым засвеченным телефонам, сказал, что записался на курсы испанского языка в «Сол». Патриа о муэрте, Че Гевара, но пасаран. «Сол» здесь совсем рядом, на Трудовой улице. Я даже сходил туда в реале, деньги заплатил, которые мог, между прочим, на сгущенку потратить. Это чтоб если проверять станут, но — несильно проверять, не въедливо, — так вот, чтоб был я там во всех списках. Но если меня плотно «проведут», тут, конечно, никакие хитрости не помогут. В том-то вся и штука, что мы ведь не знаем, «ведут» меня или нет. Их не видно. Их, может, и совсем нет.
Лиса. Угу.
Гоголь. Елизавета? Елизавета?
Наблюдаемые провели на объекте ночь, утром первой, в 9.07, ушла Лиса.
Протокол аудиодокументирования объекта «Жилая квартира по адр. ул. Серафимовича, д. 16, кв. 7». 1 ноября
Стажер, Цыркун Г. М.
Наблюдаемые появились в 18.45, открыли дверь ключом. Гоголь сказал: «У нас тут с тобой стандартная драма эпохи классицизма. Единство места, времени и действия. Каждый акт — в одних и тех же декорациях, в одно и то же время», на что Лиса отреаг.: «Как много значений в слове „акт“» и добавила, что у Гоголя — «не аристотелевское понимание единства времени». После этого объекты продвинулись на микрофон 3, поддерживая шутливую беседу.
Гоголь. Мы включаем свет на маленькой кухоньке, состоящей, кажется, из одного окна, но мы не трогаем уродливую люстру с желтым плафоном, пауком свисающую с потолка и так и норовящую цапнуть за ладони, когда потягиваешься, кряхтя, — нет, мы включаем маленький ночничок в давно не работающей вытяжке. И он подбитым, но добрым глазом прорезает тьму, и сразу хочется придвинуться ближе друг к другу, потому что на двоих этого света не хватит, только на одного Лизаветанатолия. Давай, теперь твоя очередь.
Лиса. И сразу же становится понятно, что основной частью этой кухни, главной ее мебелью, является окно, через которое открывается вид.
Гоголь. Да никакого вида. Темно слишком.
Лиса. Вид на детскую площадку, такую беспомощную, на дворик перед крохотной патриархальной баней, которую, кажется, до сих пор топят дровами. А мы возвышаемся над всем этим, как маяк, освещающий бушующий океан зелени желтым глазом давно задохнувшейся вытяжки. Мы — на капитанском мостике, в пункте управления полетами, мы — диспетчеры мира, зажги свечу.
Гоголь. Ну вот, и зачем мне писать после всего этого?